Выбрать главу

— У вас галстук развязался, — сказала Маро, помогая мне в моем замешательстве, — стойте смирно! — Тонкие руки поднялись к моему подбородку, и, покуда Маро завязывала галстук, я заметил, что они дрожали. Потом она снова села на бревно и посадила меня рядом.

У Ястребцова был рассеянный и элегантный вид. Он обмахивался веткой орешника, время от времени покусывая ее своими черными зубами.

— Что же, вы видели горцев? — спросил я.

— Любезный друг, я видел нечто лучшее, — ответил он с каким-то притворным энтузиазмом, присаживаясь к нам.

Марья Карловна взглянула на меня своим прищуренным — фёрстеровским — взглядом и перебила Ястребцова:

— Павел Петрович говорит о технике. Павел Петрович находит, что у него замечательное лицо, вандиковское, или гольбейновское, или что-то в этом роде.

— Как, да неужели Сергей Иванович сам не обратил внимания на это лицо? — Глаза Ястребцова обратились в мою сторону слегка удивленные, но очень вежливые, подчеркнуто вежливые. Я ответил, что техник кажется мне обыкновенным рабочим польского типа и что, вот когда он обрастет бородой, тип получит свою законченность, а лицо потеряет тонкость. Ястребцов снисходительно улыбнулся.

— У вас нет чутья на лица, молодой человек. О, лицо — это мелодия. Она поет вам в уши, если вы умеете ее слушать, застревает у вас в ушах. Я уверен, что каждое лицо поет по-своему и есть такие, предназначенные мелодии, поющие раз навсегда кому-нибудь одному. Мы называем их «своим» типом, «роковым» типом и так далее. Хотел бы я видеть этого белокурого юношу в темно-красном бархатном кафтане и в берете с павлиньим пером!

— Ну, вы увидите его в воскресенье совсем по-другому — в гороховом костюмчике и на велосипеде, — засмеялась Маро.

— Это ничего не значит, — невозмутимо продолжал Ястребцов, как бы говоря в шутку и только притворяясь заинтересованным темой. — Вы помните, что я говорил вам о зачарованности? Почему не представить себе этого юношу зачарованным? Что знаем мы о себе или друг о друге? Гороховый костюмчик, велосипед, университетский диплом, фуражка шофера — все это лишь шелуха, шелуха и ничего более. Видимость. А под видимостью — очарованная душа, ждущая своего отгадчика. Стоит только отгадать, и колдовство снимется, и мы проснемся… там.

— Где? — тихо спросила Маро.

— Там, в мире реальностей. Там, о чем нам только иногда снится, — с непостижимой, впрочем, осязательностью и яркостью. Вы заметили, как наше восприятие утончается во сне? Уверяю вас, мы в десять раз чутче и чувствительней к сонному образу, нежели к житейскому. Это оттого, что нам сны приводят наши образы, нам предназначенные, в нас оживающие, а жизнь ведет нас мимо видимостей, и вдобавок — чужих.

— Знаете, что сказал бы мой отец, если б услышал вас? — спросила Маро, глядя прямо перед собою и скрестив топкие пальцы на коленях. — Он сказал бы «нельзя»!

— Нельзя? — переспросил Ястребцов, поднимая брови и улыбаясь так, что все лицевые кости запрыгали и застучали у него под кожей.

— Да. Мой отец находит, что истинная судьба человека — в обществе. Пока мы не выдергиваем ее из судьбы народа, не выдумываем небывальщины, мы живем по-настоящему, а чуть начнем сочинять, она переходит из наших рук… в чужие руки.

— Вот как! Почему же он не скажет просто: в бесовские руки?

— Потому что он не верит в беса.

— Фёрстер не верит в беса! — расхохотался Ястребцов почти радостно и, во всяком случае, возбужденно. — Не верит в беса! Я считал его более… гм, более искушенным человеком.

— Да, он не верит в беса, — продолжала Маро спокойно, все еще не поднимая глаз, — он, например, называет иногда злом психическую энергию человека, действующую в отрыве от его сознания, характера, убеждения. Знаете, когда говорят: прорвало человека, сам себя не помнил, бес попутал… Вот против такого беса он борется в человеке.

— Весьма любопытная теорийка. Но я лично думаю, что отказ от своей настоящей судьбы — значит забвение и потеря. Не бродим ли мы в жизни, стремясь отыскать ее? Не для того ли посланы мы в мир масок, чтобы назвать их масками и найти под ними родное лицо? Отказываться от встречи, от обладания им — какой соблазн, какая ошибка!

Он говорил это проникновенным голосом, даже с грустью и задушевностью. Острый нос его свис к подбородку, и нижняя губа опять сиротливо выпятилась, как тогда, в коляске. Наступило минутное молчание, в продолжение которого, мне кажется, каждый из нас думал о самом себе. Вдруг Ястребцов поднял голову и сказал совсем другим голосом, неприятно-скрипучим и тихим: