Ястребцов поклонился. Мы не успели продолжить разговора, как за нами раздались знакомые мне быстрые шаги, и Карл Францевич поднялся на веранду. Он поклонился нам и хотел пройти, но Дальская остановила его умоляющим жестом:
— Профессор! Одно мгновение! Мы обращаемся к вам с глубочайшей просьбой… Нет, нет, профессор, вы должны сесть и выслушать, иначе я прямо стану на колени… Сядьте сюда!
Фёрстер сел, улыбнувшись, и посмотрел на нее своим склоненным, смеющимся взглядом; голос его стал простым и добрым:
— В чем дело, сударыня?
И сейчас, как уже сотню раз, я заметил всю силу действия, производимого его присутствием. Дальская стихла и как бы опомнилась. Легкая краска залила ее щеки. Она неуверенно произнесла:
— Павел Петрович предлагает поставить любительский спектакль.
Фёрстер даже не оглянулся на Ястребцова. Он не выказал признаков ни удивления, ни неудовольствия. Он только потер себе переносицу смешным профессорским жестом и простодушно ответил:
— Да, сударыня, это прекрасная мысль.
— Вы преждевременно всполошились, молодой человек! — насмешливо обратился ко мне Ястребцов. — О, Сергей Иванович очень старателен! Il est plus royaliste que le roi même…[8] Так вы даете свое разрешение?
— Даю, даю! — почти весело ответил Фёрстер. Он встал, и глаза его встретились с моими, немножко удивленными и растерянными. И, сделав мне дружеский знак головой, он прошел в комнаты. Я последовал за ним, порядком сконфуженный. Я ждал каких-либо разъяснений, но их не последовало. Весь этот день Карл Францевич работал неутомимо и был со мной ласковей и сердечней, нежели когда-либо; он молчал и уклонялся от вопросов; он делал вид, будто не понимает моего удивления; он хранил полную отчужденность и обособленность во всем, что касалось санаторских тем, и к концу этого дня у меня стало тяжело на душе. Первая мысль моя была та, что я впал в немилость. Но Валерьян Николаевич отклонил ее с презрением:
— Занеслись, барышня! Никто здесь никаких милостей и немилостей не оказывает. Здесь больница, а не двор Пирра Эпирского.
Вторая мысль, что ничего особенного нет и мне только показалось. Но эту мысль отверг я сам. Взгляды свои на театр Фёрстер высказывал мне неоднократно. Он называл ого «постоянным изживанием чужих судеб» и лишь в редчайших случаях полезным для острых невротиков. Однажды за чаем, когда мы сидели у него в столовой, он сказал полушутя-полусерьезно:
— Все театральное — немножко магия. Эти лоскутья и обрывки, и костюмы, и картонные перспективы — все это элементы чужих судеб, реальные элементы — и актер входит в них, как в приключение, моральная ответственность за которое с него снята. Вы понимаете, какой тут соблазн?
Эту речь я запомнил. Я знал, что она не случайна. И потому Фёрстер, ничего не делавший по забывчивости или наугад, не должен бы сегодня разрешить спектакль. Теряясь в догадках, я, наконец, решил, что у него выработался свой план. Еще накануне мы говорили о Ястребцове, и Фёрстер пожелал оставить его в больнице, покуда не выяснится окончательно сущность его болезни. Быть может, сегодняшнее решение связано со вчерашним? Мне было больно, что я оставлен в неведении, но не входит ли и это в план Фёрстера? Моей любви и доверия хватило как раз настолько, чтоб подчиниться и замолчать.
Разговоры о спектакле стали у нас злободневными. Больные говорили о нем за обедом и за работой, в санатории и в парке. Никакого ограничения Фёрстером не было наложено, — и он невозмутимо поддакивал всем проектам больных. Санатория разделилась на два лагеря: один стоял за классическую, другой за романтическую пьесу. Дальская требовала Ибсена. И наконец, к невыразимому моему удивлению, пьесу вызвался написать Ястребцов, и больные изъявили полное свое согласие.
Было решено поставить ее ко дню рождения Фёрстера, второго сентября. И так как предполагалось устроить ее сюрпризом, то все дела, с ней связанные, стали вершиться втайне. Фёрстер и это разрешил. Маро была притянута к участию, за недостатком женских лиц.
Дни шли за днями, в большой санаторской зале устраивались репетиции, и мы были порядком заинтригованы пьесой. Ходили слухи, будто она не написана, а лишь законспектирована, и артистам самим надлежало сочинять свою роль. Две местные портнихи усиленно шили костюмы.
Маро пришла как-то к чаю, прямо с репетиции, как будто встревоженная. Она очень похудела за последнее время; в манерах ее появилась новая, немного болезненная, грация.
— Па, — сказала она, садясь за стол и беря у матери чашку.