— Да, Маро? — Он поднял глаза от книги и встретил ее взгляд.
— Па, мы могли бы сегодня почитать вместе.
— Нет, девочка, это не идет, — спокойно ответил Фёрстер, — ты занимайся своим делом, а я уж начал читать один.
Он сказал это совершенно просто, но Маро слегка побледнела. Я знал, что они перестали читать и почти не бывали вместе. Маро первая начала избегать отца; но сейчас, когда он так спокойно положил разделительную черту, она встревожилась. Некоторое время мы сидели молча; она прикусила зубами длинный локон и водила пальцем по своей чашке. Вдруг она встала, обняла отца за плечи и навертела свой прикушенный локон ему на ухо. Он опять поднял глаза от книги.
— Па, я тебе что-то скажу. Ты разве не интересуешься, какая у нас пьеса?
— Решительно не интересуюсь, мой друг.
— Тебе, значит, все равно, если…
— Что если?
— Если больные будут играть такую вещь.
— А тебе это все равно?
— Вот я ж и пришла тебе сказать.
— А! Но тем не менее ты играешь. Так продолжай играть, а я посмотрю на эту пьесу.
Маро отошла с сердитым и унылым видом. У нее появился теперь новый жест, подхваченный ею у Ястребцова: она небрежно поводила плечом, сперва одним, потом другим. Так и сейчас, поведя плечами, она села и отодвинула недопитую чашку. В былое время эта недопитая чашка переполошила бы Варвару Ильинишну и вызвала ряд замечаний: «уж не болит ли у Маро голова» и не «припекло ли ее на солнце». Но сейчас молчаливая профессорша, в непонятной и ненарочной гармонии со своим мужем, только приняла чашку и стала ее мыть.
— Мамочка, я пойду сейчас в санаторию и там поужинаю, — сказала Маро, вставая, — вы меня никто не ждите. Вот пусть Сергей Иванович съест мою порцию! Он вообще стал проявлять инициативу — сидит на моем стуле, гуляет с моей собакой. Усыновите его вместо меня.
Я, как на грех, сидел на ее любимом стульчике и действительно утром гулял с Цезарем. Но вместо того чтобы извиниться, я улыбнулся и попросил еще чаю. Маро вышла из комнаты в самом скверном настроении. Я видел, как покраснели два ее ушка из-под пушистых кудрей.
Как только она удалилась, Варвара Ильинишна тревожно поглядела на мужа и пригорюнилась.
— Карл Францевич, голубчик мой!
— Что, мамочка?
— Ты бы пошел к ним в санаторию сегодня, отужинал. У них шашлык, а у нас и всего-то обеденная курица. И на сладкое у них вьюнчики с вареньем, которые ты любишь.
Фёрстер улыбнулся.
— А ты, мать, не бойся. Вот дочитаю главу, и пойдем.
Он спокойно продолжал читать, опустив красивые веки.
Прошло полчаса, в продолжение которых Варвара Ильинишна томилась. Я держал перед собой газету, но мысли мои были далеки от нее, и как только Фёрстер захлопнул книгу, я вскочил со стула. Профессорша засуетилась и сама вынесла ему из кабинета вычищенный пиджак. Он, не торопясь, скинул халат, оделся, снял с гвоздика шляпу, и мы оба пошли в санаторию.
Еще в передней нам встретилась испуганная сестра Катя, бежавшая за нами.
— Беда, профессор, что у нас в маленькой зале! Идите скорей.
Маленькая зала была уютной комнаткой возле столовой, где больные собирались в ожидании трапезы и куда они ходили отдыхать после нее. Там стояли мягкая мебель и старенькое пианино. Когда мы вошли, в зале никого не было, кроме хорошенькой сестры Любы, артистки с мужем, Ястребцова и Маро. Люба громко плакала, закрыв лицо руками. Дальская лежала в истерике, а Маро испуганно суетилась вокруг нее.
— Что такое? Как вам не стыдно, сию же минуту придите в себя! — грозно крикнул Фёрстер, опустив руку на плечо Дальской.
— Па, дело в том, что… — испуганно начала Маро, но Фёрстер ее перебил решительным тоном:
— Нет, она сама расскажет, в чем дело.
Дальская, порывисто охая, открыла глаза. Она отпила воды, стуча зубами о стакан. Ей не хотелось успокаиваться. Утрируя свою беспомощность, она выронила стакан из рук и забилась было, но Фёрстер сжимал ей плечо, стоя перед нею и спокойно глядя ей в глаза. Он видел, где кончается аффект и начинается притворство, и больные знали, что он это видит.
— Ах. Карл Францевич, я это предчувствовала! — вскрикнула она страдальчески. — Вот вам и болезнь! А эта… эта… еще смеет тут оставаться!
Сестра Люба плакала в своем уголке. Фёрстер внезапно засмеялся, снял руку с плеча Дальской и сел возле нее.
— Да говорите же, в чем дело! Экая горячка, опять вам померещилось что-нибудь… Вы себе навеки цвет лица испортите.
Он помог артистке перейти на более проблематическую и менее уверенную почву. Сперва ей казалось, что она должна доказать свою правоту; сейчас ей легче было признать себя погорячившейся.