— Пришлите его завтра к нам с утра, благо воскресенье и он свободен! — крикнул он мне вдогонку, когда я уходил из столовой. Я кивнул головой, нашел свою шляпу в передней и вышел. Свежая ночь охватила меня. Звезды блестели холодно, со стеклянным пустым блеском. Они шли друг за другом, валясь в пустоту, и на смену провалившихся выползали все новые и новые. Весь мой флигель был в тумане. Я шел к себе, углубленный своей болью. Теперь я знал, что полюбил Маро, — или начинаю ее любить, — и что это никогда ничего не даст мне, кроме скорби. Невозможное лежало не снаружи, как у нее с Хансеном, а уже внутри, во мне. Каждым взглядом, устремленным на себя, я видел, что Маро не полюбит и не может меня полюбить и ничто этому не мешает больше меня самого. Я видел себя обыкновенным, смешным, некрасивым, не романтическим. Ни одной обаятельной черты! Быть может, для кого-нибудь и я стану желанным, но не для нее; самое дорогое оказалось невозможным.
Идти было холодно. От боли в сердце я чувствовал странную зябкость и утомленность. Поскорей бы уйти в теплоту, в знакомую комнату, к знакомым предметам. И это переживется, как переживается все. Надо только дать сердцу время. Я поднялся, засветил лампу и вынул свои коллекции, собранные на Ичхоре. Гербарий был еще не разобран. С жалкой улыбкой — над самим собою — я стал раскладывать бедные цветики и расправлять им их невинные зеленые лапочки.
Глава семнадцатая
ЖЕЛАННОЕ И ДОЗВОЛЕННОЕ
Хансен работает в зале. Он стоит на высокой лестнице в своей серой блузе и прибивает что-то молотком. Фуражка со стеклянными очками сдвинута на лоб; взгляд у него сосредоточенный, губы сжаты.
Внизу, положив руки в карманы и приподняв плечи, прогуливается Ястребцов, время от времени делая ему замечания своим суховатым, похожим на треск дров в камине, голосом.
— Ведите провода горизонтально, вот так. Лампочки должны сидеть сплошным рядом, под материей. Это возможно?
— Возможно, — философски отвечает Хансен и, раскачиваясь, лезет на верхнюю ступеньку. Он заработался и посвистывает. Быстрым взглядом меряя длину проводов, он буравит стену и бормочет: — Отчего не возможно? Проведем и этак.
Наконец, со ртом, полным фарфоровыми кнопками и винтиками, с коленями и локтями, замазанными мелом, он спускается вниз, чтобы переставить лестницу. Но не успел он спуститься, как Ястребцов трогает меня за руку и восклицает:
— Нет, это несравненно! Посмотрите же на него.
Я поднимаю глаза. Хансен стоит на последней ступени, выплюнув кнопки в ладонь. Рыжеватое осеннее солнце заливает его лицо. Худые щеки золотятся от пуха, из щелей, под прямым лбом, блестит спокойный голубой взгляд. Вся его благородная голова с острыми линиями на коричневом фоне лестницы — точно старинная фреска. Он замечает, как мы глядим на него, краснеет и хмурится. Закинув голову, он начинает переставлять лестницу.
— Честное слово, Хансен, вы делаете ошибку, — небрежно проговорил Ястребцов, переводя глаза с него на меня. — Помилуйте, я предложил ему участвовать у нас в живых картинах, а он отказывается. Причина? Нет причины. Жена, видите ли, больна. Как будто к тому времени она не сможет выздороветь.
— Вы хотите ставить живые картины?
— Да, после спектакля. У меня прелестный костюм, — я выписал из дому, — точно созданный для этого юноши. Хансен, не упрямьтесь, примерьте-ка.
— Примерить можно, — усмехнулся Хансен, поглядев на нас исподлобья; тонкие губы его раздвинулись с лукавой снисходительностью. Но он тут же раскаялся и насупился, а когда горничная принесла желтую коробку, весь покраснел. Я хотел было отговорить Ястребцова от этой затеи; я видел, что Хансену неловко и неприятно. Но Ястребцов быстро опустился перед коробкой, снял ремни, сбросил крышку и, прежде чем я успел открыть рот, вытащил двумя пальцами что-то темное, шуршащее и тяжелое. Это был мужской костюм, сшитый во вкусе ван-диковских. Тяжелый, мягко гнущийся шелк, пышные рукава с буфами возле плеч и легкий белый воротничок вокруг шеи из тончайших кружев. Костюм был дорогой, и кружево старинное. От него пахло крепкими духами. Обшлага были немного потерты, и весь костюм казался уже много раз ношенным.
— Когда-то в дни моей юности… — начал Ястребцов вполголоса и не кончил. Он вдруг разнервничался и засуетился. Велел тащить коробку обратно, к себе в комнату, поманил Хансена вслед, ушел было, потом снова вернулся, зашептал мне на ухо: «Никому ни слова! Это сюрпризом!», и опять ушел, почти выбежал с прыгающей челюстью. Все суетилось в ту минуту на его лице. Умный и печальный взгляд заспешил мимо моих глаз куда-то в сторону, улыбка показалась мне лживой и заискивающей.