Тут я впервые увидел горцев, которыми любовался в детстве, на картинках к Лермонтову и Пушкину. Это был красивый и статный народ. Лишь у немногих косые узкие глаза и крупные скулы. Большинство же с прямым разрезом глаз и великолепным лицевым овалом. Они проезжали мимо нас рысью, на маленьких статных лошадках, и вежливо, хотя очень гордо, наклоняли свои головы в ответ на наши поклоны. Снимать шапку у них не в обычае. Купец Мартирос со многими заговаривал по-горски.
— Хороший народ — не надует и гостя любит, — сказал он мне с удовольствием.
Главное впечатление от горцев — их необыкновенная пластичность. Ездят они в длинных черных бурках, свисающих до лошадиного крупа; лошади несут их легко и мягко, распустив по ветру свои длинные пушистые хвосты.
Попадались нам и огромные стада черных барашков, трусцой бежавшие по дороге в облаке пыли. Наконец солнце село за высокие горы, и почти сразу наступила темнота. Мы свернули с шоссе в сторону. Лошади затопали по твердому, убитому грунту. Купец остановил возницу возле какого-то глиняного домика, белевшего из темноты, вытащил свои пожитки и крепко пожал мне руку:
— Заходи, гостем будешь. Сейчас за углом и больница. Свет увидишь, много электричества…
— Электричества? — удивился я.
— Ну да, река на него работает. У нас и в ауле электричество. Ну, прощай, час добрый!
Лошади тронулись, и я стал напряженно смотреть в темноту. Сердце мое забилось от ожидания. Телега медленно заворотила за угол, и поток ослепляющего света полился на меня. Вверху над нами, саженях в пяти-шести, высился целый замок, весь пронизанный электрическими огнями. Несколько огоньков горело и пониже. Я разглядел двухэтажное строение чуть-чуть в стороне от главного корпуса. Большая пушистая собака, тявкнув, подошла к нам, обнюхала мою ногу и замахала хвостом. Возница въехал в раскрытые ворота. Двор был асфальтовый, с квадратным бассейном посередине. У дверей двухэтажного домика, к которому мы подъехали, стоял величественный белокурый швейцар в мундире. Он снял фуражку и помог мне выбраться из колымаги.
Глава третья
ВОДВОРЯЮЩАЯ РАССКАЗЧИКА НА МЕСТО
— Пожалуйте в столовую. Карл Францевич устраивают нового больного и сию минуту будут обратно, — с этими словами швейцар раскрыл передо мной дверь и пропустил меня вперед. Я прошел по длинному коридору, закапчивавшемуся стеклянной дверью, и уже хотел было войти в столовую, как за мною раздались торопливые, могучие шаги, чья-то рука легла мне на плечо и музыкальный мужской голос проговорил:
— Сергей Иванович Батюшков?
Я повернулся к говорившему. Возле меня стоял не старый еще мужчина, высокого роста, белокурый и темноглазый. Большой лоб с поперечной складкой, мельчайшие морщинки вокруг смеющихся глаз и нервный тонкий рот, производивший впечатление строгости и чувствительности к боли, — вот все, что я заметил с первого раза. Ничего похожего на пастыря! Передо мною стоял скорее товарищ, нежели наставник: его стихией была скорее борьба, чем опека. Он секунды две поглядел на меня и протянул мне руку:
— Добро пожаловать, коллега! Я Фёрстер.
С невольной симпатией пожал я протянутую мне руку.
— Вас не очень растрясло в телеге? Мы не ждали вашего приезда на этой неделе, и помещение вам еще не готово. Нынче вы переночуете у меня, а завтра устроитесь. — Он открыл, говоря это, дверь, и мы оба вошли в столовую.
Не знаю, как у вас, читатель, но у меня обостренное внимание к комнатам. Я убежден, что культура — дело комнатное, четырехстенное и что на свежем воздухе можно дышать, расширять свои поры, строить, украшать землю, но не создавать строительные проекты, не исследовать медицинские проблемы, не творить искусство и науку; недаром кочевые народы не создают своей культуры. Оттого я терпеть не могу случайных или неуютных помещений и люблю судить о людях по их комнате. Столовая, куда мы вошли, сразу запомнилась мне во всех ее подробностях, и даже теперь, закрыв глаза, я сумел бы воскресить ее в памяти. Это была необычайная, одушевленная комната, говорившая о том, что ее обитатели привыкли — тайком друг от друга — уступать один другому лучшую долю. Большая, шестиугольная, с итальянским окном на веранду, с широкой печкой у стены, выложенной изразцами. Мебель в ней разношерстная, собранная сюда по частям. Стулья старинные, дубовые, с сиденьем в виде лодочки, скатерть дорогая, голландская, ослепительной белизны; на деревянных жердочках вдоль стен цветы и на стенах тоже сухие букеты цветов. За столом, возле самовара, сидела полная женщина в спущенной блузе, с вязаной накидкой на плечах. Она была почти седая. Фёрстер представил меня ей, как своей супруге. Женщина встала в ответ на мой поклон и простонародно, бочком, протянула мне пухлую руку. Она выглядела глуповатой и доброй; обрюзглое лицо восточного типа сохраняло еще следы былой красоты. Фёрстер звал ее «мамочкой» и обращался с ней бережно, как с ребенком.