— Священника пригласили — воздействовать, — с искаженным лицом произнесла Маро. — Согласны… Сами проверьте, сами посмотрите на себя со стороны. Батюшка, если так начать, конца не будет… Подчиняйся, смиряйся… Значит, всю пакость, какая есть в мире, принять как должное, неизбежное, значит — терпеть, и терпеть, и терпеть ради спасения души? Этого вы хотите?
Фельдшер Семенов, тихонько сидевший в своем углу, неожиданно заговорил. Он так редко вступал в общий разговор, что я взглянул на него даже с испугом, не зная, что может выйти из его участия в разговоре.
— Марья Карловна, барышня, — раздался его приятный, густой басок, такой спокойный, словно няня говорит ребенку, — ведь нынче война идет, время военное. В японскую в нашей деревне много семей врозь пошло. Я так смотрю на положенье Хансена — нет его тяжелее. Родины они лишились, и как там ни говори — беженцы они. Беженцев очень надо понять. У них только и осталось, что семья, им держаться друг за друга все равно, что за надежду держаться — прошлое воротить, по-прежнему зажить. Верьте мне, Хансену сейчас — не с одной женой прощаться. Ему сердце рвать — от родного города, родной речи, да и старик, Ян Казимирович, ему вместо отца. Какая же тут пакость?
— Маруша это понимает, Тихоныч, — произнесла Варвара Ильинишна. — Она лучше нас понимает их положенье.
— Лицемеры! — опять вырвалось у Маро, но как-то тоненько и надрывно.
— Почему? — спросил Фёрстер. — Или ты всерьез убеждена, что мы не хотим этого брака, потому что он рабочий? Ты всю жизнь провела с нами, отец и мать были перед тобой каждый день. Разве мы дали тебе повод думать о нас так гадко? Или ты всерьез уверена, что мы стоим на церковной точке зрения, вообще против разводов? Отец твой, ты сама знаешь, неверующий. Я не против всякого развода вообще. Да, я хочу тебе счастья, хочу, чтоб нервы твои не надломились в двадцать лет, хочу видеть тебя здоровой, ясной, идущей прямым путем. Не хочу, чтоб ты разрушила счастье другой женщины. За что ты бросаешь нам такой упрек? В чем наше лицемерие?
— Тогда почему, почему вы все против?
— Отец тебе сказал, Маруша. Несчастлива ты, вот препятствие, — отозвалась Варвара Ильинишна.
Я слушал этот разговор в каком-то душевном оцепенении, словно он снился мне, а не происходил на самом деле. Я испытывал острую, режущую боль за Маро. Мне казалось — со всех сторон в нее вонзаются ножи.
— Будь вы настоящие отец и мать, — вдруг сказала она совершенно спокойным, недобрым, не своим голосом, — вы сделали бы, как все родители делают, помогли бы мне оторвать его, приняли бы, укрыли, наладили, устроили, вот вы что сделали бы. Вы бы удесятерили мои силы, а не перебивали мне каждый мой шаг, не ослабляли меня. Все равно — уйду, уйду от всех вас, уйду с ним или без него…
И тут вдруг батюшка, молчавший до этой минуты, поднял пухлую ручку. Я видел, мельком глядя на него, что он вряд ли и слышит эту прорвавшуюся, открытую, неизвестно куда ведущую словесную битву самых близких друг другу людей; мысли его где-то совсем в стороне, о чем-то своем. Но тут он вдруг вспомнил собственную обиду, нанесенную ему бедной Маро.
— Где ж это видели вы, что я смирение проповедую? Если б я был такого взгляда, с меня теперь рясу не снимали бы. Повинился бы перед начальством — и дело с концом. Но ты разумей, человек, где борьба, а где и поборение. Кому бороться надо, — борись за правое дело.
— Почему же вы знаете, что мне-то, мне побороть надо, а не бороться за любовь мою! — гневно вскричала Маро. — Мы жену его не бросим на улицу, мы… мы ее обеспечим, все удобства ей создадим, каких она теперь не имеет… Мы это все обсудили давным-давно!
— Что же она, радуется? Или, может, ей удобств ваших ни колишеньки не надобно?
Маро подняла обе руки, словно защищаясь от удара, но вдруг уронила их и, положив на них голову, зарыдала громко, как плачут дети, с безутешным и безудержным отчаянием.
Глава двадцатая
БУМАГА ШЕВЕЛИТСЯ
Сердце мое сжалось. Я вскочил и кинулся к Маро. Но меня предупредил Фёрстер.
— Маро, — сказал он, нагнувшись к дочери и протягивая ей руки, — дитя мое!
— Па, ах, па… — Она произнесла это сквозь боль, безнадежно, не находя других слов, и спрятала голову на груди у отца.