Убедившись наконец в ее болезни, «бумажная ведьма» испугалась и осунулась. Черный страх томил ее по вечерам и ночью. Зять их бросает, дочь может умереть, дом далеко, вокруг враги и чужие. Она перестала браниться, не выходила дальше своего порога и, глядя вперед неподвижными, ничего не выражающими глазами, шептала что-то про себя. Беспокойство не давало ей сосредоточиться ни на какой работе. Однажды, когда в тупом мозгу ее зародилась идея, на сцену, из дальнего угла комнаты, составлявшего что-то вроде пустого пространства меж сундуком и шкафом, был извлечен кашляющий старичок, серый от пыли и ожидания. Его усадили за стол, на котором оказался лист бумаги и допотопная чернильница в форме Вавилонской башни. Грызя ноготь и кашляя прямо на бумагу, старичок составил и написал длиннейшее послание, которое, по слову всезнайки Зарубина, начиналось обращением «Кохане родзино»[16] и было отослано прямехонько в город Пултуск, оккупированный немцами. Свершив это, несколько дней старуха была покойна.
А куда же исчез Хансен? Он связал свои пожитки в мешок, взял маленькую красную подушку без наволочки и перебрался на житье к фельдшеру Семенову.
Пока шли эти события медленным чередом во флигеле, — наверху готовились к спектаклю. В большую залу санатории больше не допускался никто, кроме участников. Студент Тихонов докончил свои декорации, и рабочие лесопилки укрепили их на эстраде. До второго сентября оставалось всего три недели.
Однажды я шел во флигель после утренней прогулки и наткнулся на крытую рессорную повозку, стоявшую возле лестницы. В повозку была впряжена унылая лошадь, лохматая, как собака, валявшаяся на сене. Высокий седой горец ходил возле, похлопывая кнутовищем. Удивленный, я остановился. Кто-то уезжал. Кто?
С лестницы мелкими шажками сошел тесть, неся две огромные ситцевые подушки. Он устроил подушки на сидении и снова поднялся. Потом были последовательно снесены вниз тюк с тряпьем, корзинка, старый самовар и медный таз внушительного размера. Когда вещи водворены были под сидением кучера, старик свел, точнее снес, вниз закутанное мумиеобразное существо с поникшей головой и слабыми, сонными ручками, свисавшими по бокам. Маленькие тупые глазки встретились с моими глазами и ничего не выразили. Это была Гуля. Отец уложил ее на сидение, мать села рядом и охватила ее рукой. Кучер взгромоздился на свое место, подняв ноги выше головы, а лошадь, не внушавшая мне особенного доверия, вдруг дрыгнула всеми четырьмя ногами и понеслась вниз не без грации. Да что же это было за переселение? Тесть остался стоять на пороге, и я подошел к нему.
Пан доктор желает осведомиться, что это означает? Хорошо, он с удовольствием ответит на все вопросы, особенно если пан разрешит закурить папироску или, еще лучше, ссудит его таковой. Очень и премного благодарен пану. Да, он осиротел, решительно осиротел. Он остался в полном одиночестве и будет сам себе варить суп, чему он выучился, еще будучи на военной службе. Мало кто верит, что он, именно он, Ян Казимирович, был некогда лихим солдатом и даже отмечен своим начальством, но годы берут свое, и много ли таких старух, по которым узнаешь, что они были красавицами? Жена его тоже была в свое время красавицей, он познакомился с нею на вечеринке у лесничего, и после того долго плыло у него перед глазами сияние, как бывает, когда глядишь на солнце.
— Но куда все-таки они уехали? — снова спросил я, ошеломленный этим потоком красноречия. Старичок пожевал губами, покашлял и, наконец, ответствовал, что Гулю повезли в приемный покой для операции, и мать будет жить с ней, пока она не встанет.
Итак, Гулю решено оперировать. «Давно пора», — сказал я расходившемуся старичку, немедленно последовавшему за мною во флигель, качаясь на своих дугообразных ногах. Весь день он не отставал от меня, не отставал от Зарубина, не отставал от Семенова. Он сам наварил себе еду, накрошив в котелок неимоверное количество картошки и луку. Выхлебав эту бурду до половины, он не замедлил разогреть остальное на ужин и, удостоверившись, что я дома, пришел ко мне с двумя ложками и с приглашением разделить его трапезу. Я отказался. Тогда он «засеменил» вниз, как говаривал в шутку Зарубин, то есть отправился к Семенову. У фельдшера был Хансен. Не знаю, что произошло между зятем и тестем при мягком посредничестве нашего Сократа, но только спустя полчаса старичок вышел со своей крынкой, и она оказалась выеденной до дна, а обе ложки, болтавшиеся в ней, побывали, несомненно, в употреблении. Надо полагать, они обслуживали не один-единственный рот. Вслед за стариком вышел и Хансен, посвистывая. Он нес металлический чайник и направлялся на родничок.