Выбрать главу

Когда я сошел по лестнице, чтоб идти ужинать к Карлу Францевичу, глазам моим представилась необычайная картина. Двери «техниковой» комнаты стояли настежь, обнаруживая несомненное в ней запустение. Но на столе пошипывал кипящий чайник, стояли два пустых стакана да надрезанный серый хлеб. А за столом, в полном мире и согласии, кашляющий старичок и молчаливый Хансен с видимым интересом поигрывали в дурака. Наступило время и мне кашлянуть. Хансен поднял глаза, отложил карты и встал. Мы пожали друг другу руки, сердечно, как прежде. Он поглядел на меня своим добрым, углубленным взглядом и виновато сказал:

— Скучает старик. Не привык быть один.

— Хорошо, Филипп Филиппович, я передам Фёрстерам, что сегодня вы не придете.

Он кивнул головой и возвратился к столу. А я зашагал в профессорский домик и был удивлен еще одной неожиданностью. Столовая, ярко освещенная всеми пятью лампочками, выглядела как встарь; на столе возвышалось целое блюдо горячих, пахнувших печкой сухариков. Профессорша перемывала чашки, опять стараясь не шуметь, — а профессор сидел на своем любимом месте, немножко бледный и болезненный после сердечного припадка. В этом, конечно, не было еще ничего удивительного. Но переводя глаза от профессора в сторону, можно было увидеть тоненькую фигурку в матроске, с темной пушистой головой, подпертой двумя неподвижными ручками. У фигурки веки были опущены, а губы равномерно двигались. Она читала вслух — и это-то и было самое удивительное. В довершение ко всему на соседнем стуле осанисто облизывалась кошка Пашка, а внизу лежал, уткнув морду в лапы, пес Цезарь.

Я остановился на пороге и улыбнулся. Неужели все минет, как дурной сон, и, может быть, уже минуло, — и мы заживем по-старому?

— Входите, голубчик Сергей Иванович, Маруша сделает остановку, — сказала мне Варвара Ильинишна.

Я вошел, и был усажен, и получил свою порцию чаю и вкусных вещей. Маро продолжала читать по-английски. Это был один из ее любимых авторов — Шекспир. Она дочитывала последнюю сцену из «Отелло». Голос ее был спокоен и ровен. Мне казалось, что ей приятней читать сейчас по-английски, нежели по-русски; она пряталась под чужую речь, и интонация ее была замаскирована этими скользящими, мягкими словами. Я стал слушать не без напряжения. Потом потерял нить, остановился глазами на какой-то точке поверх головы Маро, задумался; покойно сделалось у меня на душе. И не знаю, сколько времени просидел бы я так, отдаваясь убаюкивающему голосу, если б Маро не подняла ресницы и не встретилась с моим взглядом.

Острая жалость кольнула мне сердце. Под темными глазами ее были голубые круги, и оттого они стали похожи на большие ночные фиалки. В их сумраке была боль, резкая, как крик. Ей, видимо, стоило труда не давать этой боли вырваться наружу. Она боролась с ней, душила ее, передвинула книжку, опустила ресницы, поглядела, сколько осталось до конца. Когда снова стала читать, голос ее слегка дрогнул и стал матовым. Фёрстер протянул руку, тихонько взял у нее книгу и начал читать сам. И как читать! Холодок пошел у меня по спине. Передо мной был уже не профессор Карл Францевич, с его спокойным и ровным голосом, а царственный полководец-мавр в последнюю страшную минуту своей жизни, над трупом убитой им жены. Он не кричит, не стонет, не рвет волосы, он вытянулся во весь свой рост и говорит о себе, говорит так, как не умеет сказать ни один актер, играющий Отелло, — с предельной великой ясностью самопознанья:

Soft you; a word or two before you go. I have done the state some service, and they know't. No more of that. I pray you in your letters, When you shall these unlucky deeds relate, Speak of me as I am; nothing extenuate, Nor set down aught in malice: then must you speak Of one that loved not wisely but too well; Of one not easily jealous; but, being wrought, Perplex'd in the extreme: of one whose hand, Like the base Indian, threw a pearl away Richer than all his tribe; of one whose subdued eyes, Albeit unused to the melting mood, Drop tears as fast as the Arabian trees Their medicinal gum. Set you down this; And say besides, that in Aleppo once, Where a malignant and a turban'd Turk Beat a Venetian and traduced the state, I took by the throat the circumcised dog And smote him, thus. (Stabs himself.)[17]

— Как он велик! — вырвалось у меня.

— Да, — сказал Фёрстер. — Это страшная семейная драма, страшнее ее в мировой литературе только история любви Лейли и Меджнун, описанная у одного из великой семерицы поэтов, у Низами Ганджинского. Каков характер — царственный, величавый, самоосознанный по-азиатски. Отелло играют на сцене как стихийный, наивный характер. А он анализирует с бесподобной точностью. И посмотрите на одну деталь у Шекспира. Отелло у него не лишен некоторой важности, он знает, что он великий полководец. Два раза, как бы мимоходом, он говорит о своих заслугах перед Венецианской республикой. Но когда говорит! Посмотри, Маруша, первый акт, вторую сцену, разговор на улице с Яго и венецианцами, нашла? «Услуги, которые я оказал синьории…» И второй раз в предсмертном монологе: «Я оказал республике кое-какую услугу» — оба раза в связи с Дездемоной, словно прикрывая вину, оправдываясь…

вернуться

17

Привожу это место в прозаическом переводе:

Успокойтесь. Еще два слова, прежде чем вы уйдете. Я оказал государству кое-какую услугу, и они это знают. Довольно об этом. Прошу вас в ваших письмах, Где вы будете сообщать об этих несчастных событиях, Говорите обо мне, как я есмь; ничего не преувеличивая, Ничего не умаляя из недоброжелательства: тогда вы должны будете сказать О том, кто любил не разумно, но слишком сильно; О том, кто не легко становился ревнив, но, вскипев, Дошел до чрезмерности; о том, чья рука, Подобно низкому индейцу, отшвырнула от себя алмаз, Стоящий дороже, чем весь его клан; о том, чьи ослабевшие глаза, Хотя не привыкшие к мягкому настроению, Гак часто роняют слезы, как аравийское дерево Свою лекарственную смолу. Напишите это; И прибавьте, что однажды в Алеппо, Когда зловредный турок в тюрбане Ударил венецианца и поносил государство, Я схватил за горло обрезанного пса И покарал его, так. (Закалывает себя.)