— Трусы! Дурачье! Никаких странных мыслей я не внушал, а что знаю, то знаю.
Возгласы в толпе: «Видите! Видите!»
— Да-с, отлично знаю.
Судебный трибунал приглашает его объясниться. Доброжелатель делает ему предостерегающий знак рукой. Но шныряющий незнакомец уже не владеет собой. Он хорохорится и кричит визгливым голосом:
— Никого я не боюсь! Я гражданин свободной страны! Я утверждаю, что этого покойника убила старуха, вот кто!
Вся толпа, словно сговорившись, начинает двигаться, шептаться, проявлять крайние знаки невнимания. Даже сплетники делают вид, что ничего не слышали. Судьи стоят, низко опустив головы. Шныряющий незнакомец самодовольно оглядывает всех, но вдруг пугается, тоже опускает голову и начинает теребить пуговицу на куртке. Так длится минуты две. Наконец судьи поднимают головы и равнодушным тоном говорят:
— Вы слышали, этот незнакомец признался в убийстве?
— Признался в убийстве.
Несколько человек молча подходят к нему. Шныряющий незнакомец вздрагивает. Он пытается бежать, но его хватают за руки. Он кричит:
— Я не убил! Я не убил!
Все так же молча тащат его к убитому. Жена убитого медленно встает, отводит глаза, падает снова на труп и скрывает лицо на груди мужа. Шныряющий незнакомец бледен как смерть, ноги его подгибаются, он озирается вокруг, ища дорогу, наконец просит воды. Один из судей вынимает пистолет и подает ему. Незнакомец берет его дрожащей рукой, приставляет к уху и застреливается. Занавес сдвигается, пьеса кончена.
К великому моему удовольствию, в зале раздались неистовые аплодисменты: это хлопали дачники. Они вскочили с мест, хлопали и вызывали автора, и этот здоровый, слегка насмешливый шум подействовал отрезвляюще на остальную часть публики. Фёрстер встал с места; лицо у него было утомленное и задумчивое. Он поручил Варваре Ильинишне немедленно же пригласить дачников к ужину в профессорский домик, мне — следить за порядком в зале, а сам с Валерьяном Николаевичем пошел за кулисы.
Был еще только девятый час. Коротенькая пьеска заняла не больше часа времени. Но у меня было чувство, точно она длилась вечность, так утомительно действовало ее однообразие. Хороший спектакль для душевнобольных, да еще в фёрстеровской санатории!
Наши больные, не участвовавшие в спектакле, разбрелись по разным углам. Пока прислуга выносила стулья и приводила залу в порядок, я направился к кучке, разговаривавшей самым оживленным образом. В центре ее был Черепенников. Он ораторствовал, ероша свой хохол на лбу, и казался крайне возбужденным.
— Помилуйте, вы проповедуете коллективный сомнамбулизм!
— Ничего подобного. Я только хочу возродить человечество. Но пусть мне объяснят, почему люди уже не веселы? Масса несчастна не менее нашего! Неужели вы не хотите понять моей простой мысли?
— В чем дело? — спросил я, подойдя к Черепенникову.
Писатель театрально пожал плечами, а слушатели его сразу замолкли. Мне явно не пожелали ответить. Я повторил свой вопрос и, снова не получив ответа, попросил больных разойтись по своим комнатам для принятого у нас в санатории отдыха перед ужином.
— Мы пробудем еще несколько минут вместе, — капризно промолвил Черепенников. Я настаивал. Тогда больные двинулись из залы с видом крайнего возмущения и досады. Не менее трудно было мне подействовать на остальных больных. Все они находились в непонятном для меня возбуждении. Пьеса, видимо, не понравилась никому и никого особенно не задела. Я слышал о ней отзывы беглые, небрежные, снисходительные. Никто и не пытался осмыслить ее содержание. Но, несмотря на это, все говорили наперебой, все волновались, все потеряли хладнокровие; разговоры и крики пьесы не касались — они велись на посторонние темы.
Мирное благообразие нашей санаторки нарушилось. Чувствуя, что делаю бестактность, я попытался приказывать, но вышло еще хуже. Меня перестали стесняться. Ушедшие было больные снова вернулись в залу. Сестры, испугавшиеся этого беспричинного бунта, предложили мне «оставить их перебеситься», но я знал, как смотрел на такой выход Фёрстер.
«Если мы раз дадим перебеситься, то аффект повторится. Чтобы победить спазму, надо не дать ей совершиться», — постоянно повторял он мне и Зарубину, удерживая больных иной раз от самых безобидных проявлений их болезней. Я напомнил об этом сестре и стал решительно требовать, чтоб больные разошлись. Не успел я кончить фразу, как из-за занавеса, со сцены, выглянула на меня белая маска и кто-то, в белом балахоне, спрыгнул к нам в залу. За ним последовал другой, третий. Маски хохотали. Больные собрались вокруг них, стараясь угадать, кто в них. Поднялась потеха. Белые балахоны носились по всей зале, отплясывая дикий танец. Со сцены вновь спрыгнуло несколько масок. Даже сестры приняли участие в погоне, и на некоторое время зала превратилась в маскарадную кутерьму. Недоставало лишь музыки. Шум, хохот и топот были так велики, что я зажал уши. Бедный фельдшер, красный от напряжения, бегал за балахонами, слезно моля их не мутить «публику». Но публика возмутилась в достаточной степени. Никто никого не слушал, никто никого не видел. Взъерошенный Черепенников, встав на стул, продолжал ораторствовать. Впервые он был взволнован не по книжному поводу.