Однажды, возвращаясь в сумерках домой, он проходил мимо клуба и внезапно услышал из-за переплетенных кустов сирени тихий и ласковый смех Нади. Раздвинув кусты, он увидел Петьку и жену. Они были вдвоем в этом известном всей молодежи села укромном уголке. Надя сидела на врытой в землю скамье и, улыбаясь, слушала Лазарева. Петька стоял перед ней, опираясь на трость. Они смолкли, когда увидели Федора, но ни испуга, ни растерянности, как ожидал, он не заметил в глазах жены.
— Ты за мной? — весело сказала она, поднимаясь. — Молодец, вот хорошо как!
— Здравствуй, Федя, давно не виделись, — Лазарев переложил трость в левую руку и протянул ладонь, но Федор, нахмурившись, сделал вид, что не заметил его движения, и повернулся к Наде.
— Ты собираешься домой? — насупленно спросил он.
Лазарев пошел с ними, и Надя шла медленно, стараясь не опережать колтыхающегося в походке Петьку. Федору пришлось тоже приноравливаться к его поступи.
Оставшись с женой, он недовольно проговорил:
— Чтой-то и по будням Петька собирает вас. С какой это прыти?
Надя передернула плечами:
— Мы готовим новый концерт.
— Концерт концертом, а только от Петьки подальше держись, — жестко сказал он. — Ты смотри, недолго и другую ногу ему поправить.
— Скажи, пожалуйста, какой Алеко, — засмеялась Надя и сразу оборвала смех. — Ты и в самом деле не вздумай, слышишь! Он ко мне по-хорошему, а ты, дурень, бесишься.
Она теперь часто употребляла непонятные Федору слова, и он отмалчивался, боясь попасть впросак.
Шел уже третий месяц их совместной жизни, и он все еще не переставал удивляться тому, что внесла в нее Надя. Тем мучительнее стало видеть Петьку Лазарева, тем унизительнее и гнетуще было чувство неприязни, даже враждебности к нему. Поначалу Федору представлялось, что увлечение жены постепенно увянет, ее захлестнет суетность домашних дел и обязанностей, но время шло, и вскоре он понял, как бесполезны его ожидания. Людская похвала, казалось, кружила голову жене, — ничему с таким жаром она не отдавалась, как своему участию в хоре. Постоянное место на стареньком комоде заняли ноты, целая стопка. Федор порой заглядывал в них и, недоверчиво рассматривая вязь черных значков с хвостиками и черточками, старался понять, как они могли стать между ним и Надей. Она приносила их из клуба, все новые и новые, и Федор догадывался, что это Петька Лазарев снабжает ее нотами.
— Либо ты в артистки податься хочешь, — сказал он однажды насмешливо.
— А может, и стану, — задорно ответила она. — Или нельзя? Вот в Москву поедем, там выступать будем.
— В Москву? — огорошенно спросил он. — Зачем? Когда поедешь?
— Скоро, Феденька. На смотр туда поедем.
— Дался тебе этот хор, совсем от дома отбилась, — с неудовольствием сказал Федор.
Он подумал, что Надя может ускользнуть от него, — ему еще ни разу не приходилось слышать, чтобы у такого простого рабочего парня, как он, жена была артисткой. Агрономом или учительницей, это куда ни шло, а то артистка, ну и профессия! А он что будет делать? Жить-то придется в городе, артистки по деревням не живут, что-то не слышал про это. Ладно, можно устроиться слесарем на каком-нибудь заводе, а мать, а хозяйство? И все Петька Лазарев со своим хором, не подвернись он, никакой тревоги Федор не знал бы.
В день приезда Червенцова Федор вместе с бригадиром трактористов Ерпулевым ездил на посевы ячменя и яровой пшеницы: председатель распорядился заранее наметить места прокосов. По жаре и пыли они несколько часов тряслись на мотоцикле по проселкам, объезжая поля, перед обедом заехали на бригадный стан, распили бутылку водки.
Они отдыхали на опушке леса, под огромной грушей, усеянной мелкими круглыми дулями. На стане никого не было, кроме повара Гриньши Клинка, совсем еще молодого малиновощского мужика, с постоянно раскрытым ртом, точно он всему удивлялся, с головой продолговатой, как яйцо, в копне черных, таких густых и жестких волос, что казалось, Гриньша и летом носит косматую шапку, надвигая ее на уши. Клинок возился у костра, готовил обед трактористам.
Лет пять назад мать сосватала ему молодую бабу-разведенку из соседнего села, — рябоольховские девки и холостые бабы избегали парня, — но она не прожила с ним и полгода, ушла. И мать, и старшая, оставшаяся в девках-вековухах, сестра крепко поколачивали медвежьей силы мужика, а Гриньша кротко сносил их побои. Кротко терпел он и шутки парней, которые на потеху заставляли его рассказывать о своей неудачной семейной жизни. Он лишь скалил острые зубы, ничего не выражая на своем костлявом, нескладном лице.