— Ты не спишь, папа?
— Нет, а что?
— Правда, хорошо здесь? — с восторгом сказал он и присел, темной фигурой загораживая свет звезды. — У меня еще никогда не было такого лета. Это замечательно ты придумал — приехать сюда…
— Спи, завтра поговорим.
— Я сейчас, папа, только ты послушай меня. — Он снова зашуршал сеном. — Мы уже седьмой день здесь, а я не замечаю, как проходят дни.
— Значит, весело тебе?
— Еще как весело, папа! Так весело, как никогда не было. Знаешь что? Давай теперь каждый год сюда приезжать. Зимой в Ленинграде будем жить, а летом здесь. Хорошо, папа? И маму с собой возьмем.
— Спи, Артемка, поздно уже.
Вздохнув, сын улегся, но минуту спустя глухо сказал в подушку:
— А ты так и не показал капониры. А договаривались с тобой…
«Да, седьмой день… Неужели седьмой день?!» — эта мысль изумила и встревожила Червенцова. Таким тягостным ожиданием наполняется время выздоравливающего, когда каждый час распадается на минуты, медленно набухающие, как капли в худом рукомойнике. Вдруг в его памяти мелькнула очень давняя картина. Он лежит в палате фронтового госпиталя, в старинном палаццо какого-то польского магната. Высокие лепные потолки, мраморно-розовые стены залиты снежно-белым светом. Свежесть вешнего света и на подушках, и на прихотливых узорах паркета, и на бронзовом литье огромного камина. За высоченными окнами — просторный сад, весь белый и застывший, на лапчатых елях лежат пухлые пласты: всю ночь летел медлительный липкий снег, занес садовые дорожки и беседки. Мартовское солнце расплавленно сияет в густо-синем небе, за окнами гремит торопкая капель. В палате тишина, сосед по койке, капитан-артиллерист, спит, укрывшись с головой серым шерстяным одеялом. Все ушли в зал с колоннами, откуда видны улицы старого города, костел с раскрашенными статуями в нишах у входа. Столпившись у окон, выздоравливающие разглядывают прохожих, обмениваются мнениями о них, о непонятной жизни города. Доносится приятный низкий звон колокола, зазывающего в костел. Николай Устинович, удобно подложив под спину подушку, с блаженным ощущением чистоты и покоя перебирает полученные накануне из полка письма, среди них есть и конвертик-самоклейка от Наты с вложенной в него малой, в пол-ладони, фотографией. В тишине, под торопливую болтовню капели, наплывают приятные воспоминания, добрые, не тревожные, они возвращают к началу его счастья, и после них остается сладко-щемящая грусть. Положив на ладонь карточку, он долго глядит на милое лицо, дышащее молодостью и здоровьем, на пухлые, слегка приоткрытые губы, словно за ними спряталась улыбка, и ему кажется, что он ощущает чабрецовый запах ее волос.
— Кем ты любуешься, Коля? — вдруг слышит он за спиной низкий женский голос и от неожиданности роняет фотографию на пол.
Палатная сестра Катя неслышно подошла сзади и теплой ласковой ладонью коснулась его затылка. Хрустя свежевыглаженным халатом, она быстро наклоняется, поднимает карточку и, коротко взглянув на нее, спрашивает:
— Кто это? Очень красивая женщина…
Он замечает, как глаза ее полыхнули темным пламенем, и внезапно, сам не понимая, как это вырвалось у него, небрежно говорит:
— Это… это сестра Настя… Вот получил от нее письмо.
— Сестра? — недоверчивым тоном переспрашивает она и садится рядом с ним на койку. — Совсем не похожа на тебя, ничего общего.
— Ну, видно, мать в чем-то напутала, — глупо шутит он, отбирает у нес фотографию и, засунув в конверт, глубоко прячет под подушку.
И снова, как тогда, в палате, на него дунуло тревожным душком предательства. «Все-таки нельзя так, малодушие во всем отвратительно», — проговорил он тихо и потянулся за папиросой. Неужели у него в тот момент не хватило мужества сказать правду Кате? А ведь он умел говорить с начальством и бестрепетно бросать горькие и обидные слова, и ничего — сходило, за ним даже закрепилась слава твердого парня, отчаюги, грозы начальников. Всего несколько слов, простых, обыкновенных слов, и они освободили бы, может быть, от необходимости лгать много лет, молчанием, но лгать. Почему же мы всегда забываем, что наши поступки, наши слова и составляют жизнь?.. Что-то не так сделал или вовсе не сделал, не то сказал или вовсе промолчал, когда надо сказать, — и вот вытянулась цепочка поступков, которая и есть жизнь. Он вспомнил, как недавно отозвался о Кате, о жене, матери его сына, и гадливость поднялась в нем к тому, как он тогда проговорил, — мерзко, лживо и, главное, бессмысленно. Пожаловаться, что ли, захотел, представиться обойденным судьбой.