Ламаш вздохнул и так посмотрел на него, как если бы вдруг заговорил стул, на котором сидел начальник милиции… Ты уж лучше помолчал бы, Тимофей Бандарук! Недаром запомнил Саньку Прожогина… А ведь как было. Вздумал ты обзавестись новой КПЗ, прежняя маловатой казалась, и чуть ли не дневал и ночевал подле своей новостройки. Ранним утром в милиции, кроме дежурного, никого еще нет, а ты уже обходишь стройку, и каждый кирпич, вложенный в ее стены, улыбается тебе — растет и растет она, как на дрожжах. Твои подчиненные охотились за каждым, добрым каменщиком и плотником, и те пополняли толпу заключенных нарушителей общественного порядка, «декабристов», по народному приговору. По всей стране строили дома, школы, клубы, ты строил КПЗ. Ты стал мишенью районных остряков, свою каплю в общую чашу насмешек и глума, сам не ведая этого, влил и Санька Прожогин. Как-то забрел он на милицейский двор за высоким глухим забором. Стены КПЗ были уже возведены до кровли, в небольшие окна влиты решетки из круглых железин. Три арестанта, в их числе знакомый Саньке шофер, в прошлом умелый плотник, прилаживали на верхотуре стропила. Полюбовавшись зданием, Прожогин остановился посреди двора и, словно почувствовав себя на сцене, поднял над головой руку в приветственном жесте и по-актерски произнес в два голоса — тонким, изумленным:
и сам себе ответил хрипловатым, пропойным баском:
Трое на стропилах засмеялись. Случись так, что Бандарук в этот момент вышел во двор и, незамеченный Прожогиным, хмуро и недовольно наблюдал за импровизацией в неположенном месте. Капитана милиции не тронули ни Санькина манера чтения — лучшего декламатора в Рябой Ольхе, ни его трагический басок. Выкатывая на тракториста неяркие, задымленные гневом глаза, он вытолкнул из себя рвущиеся крики:
— Какую тюрьму! Ты откуда взялся такой! А ну, быстрей выметывай, чтоб и духу твоего не было!
Санька щелкнул каблуками и, улыбаясь безвинно, гаркнул на весь двор:
— Есть выметывать, товарищ начальник, чтоб и духу не было! Счастливо оставаться!
И уже по пути к воротам добавил:
— А я и не знал, что вы свинарник для нас строите.
Саньку задержали, и на другой день он, лишившись своего роскошного чуба, вкалывал вместе со знакомым шофером на бандаруковской стройке.
Обвинения неумолимо собирались в хмурое, чреватое грозой облако. Из всех присутствующих никто не поддержал Ламаша, никто не взял под защиту, как если бы каждый отгородился от него. Уже, не просто выговор, а куда более суровое наказание брезжило перед ним. Он сильнее ссутулился, сжал в кулаки руки, лежавшие на коленях, круто свел брови, уставясь неподвижным взглядом на темно-синее сукно стола. Протасов видел сдвинутые брови Ламаша, понял, как он мучительно страдает от стыда и досады, но не испытал ни жалости, ни сочувствия — пусть до конца услышит, что думают о нем, ему урок, он умен, сумеет отделить важное от случайного, все поймет, как нужно…
— Я думаю, товарищ Ламаш учтет, что было здесь сказано, — заговорил Георгий Данилович негромким, заставляющим прислушаться голосом. — Однако мы отклонились… Скажи, Владимир Кузьмич, сколько свеклы ты должен сдать?
— Восемьдесят одну тысячу центнеров, — не поднимая головы, ответил Ламаш.
— Восемьдесят одну! Откуда же ты возьмешь? На что надеешься? Какие у тебя расчеты? — допытывался Протасов.
Владимир Кузьмич встрепенулся, — начинался тот разговор, к которому он был подготовлен всем — что уже сделано и делается. С этого и начинали бы.
— Как откуда? Я уже говорил! Центнеров двести двадцать получим с гектара, а может, и больше — сказал он, с проникновением заглядывая в лицо секретаря райкома.
— А в прошлом году сколько получил? — продолжал расспрашивать Георгий Данилович. — Сто восемьдесят, так? Ты тогда еле-еле с заготовками справился, все подчистую вывез, себе и корня не оставил. И нынче на пределе хочешь жить?
— Сто восемьдесят — хорошо! — вмешалась Гуляева. — Это у них самый высокий урожай за много лет. Я и такого не жду, весна не радует.
— Я верю колхозникам, они взялись получить и получат, — упрямо сказал Владимир Кузьмич. — Мало ли что было в прошлом году, в агротехнике мы вперед шагнули.