Мать моя, избравшая молчание и смирение скорее по расчету, чем по велению судьбы, сказала мне однажды, когда чересчур жестокие слова отца глубоко ранили ее: «Дочь моя! Проси вместе со мной Всевышнего или судьбу сделать так, чтобы я умерла раньше, чем ты, но чтобы мне было даровано месяц или два на этом свете после смерти твоего отца! Хотелось бы вздохнуть свободно, пускай хоть на несколько дней или недель, но без него. Это мое единственное желание, единственная мечта. Я не хочу уходить, пока он жив, ибо мне пришлось бы уйти, чувствуя себя оскорбленной вдвойне, страшно опустошенной и униженной. Я решила жить в молчании, задушив свой собственный голос. Только пускай мне отпустят срок, даже совсем короткий, чтобы накричаться всласть или крикнуть хоть один-единственный раз, исторгнув этот крик со дна души, из самой глубины, тот самый крик, что таится в моей груди с давних пор, до того еще, как ты родилась. Он ждет своего часа, и я буду жить, чтобы не умереть вместе с этим криком, который гложет, точит меня изнутри. Проси за меня, дочь моя, ты ведь знаешь жизнь и с лица, и с изнанки, умеешь читать в книгах и душах святых…»
Я забыла ее, даже голоса не помню. Мать, отстраненная отцом из-за истории со мной, продолжала говорить мне «моя дочь», словно за минувшие двадцать лет не происходило ничего особенного. Не могу сказать, что я ее любила. За исключением тех случаев, когда она вызывала у меня жалость - то есть чувство горького стыда и безмолвного гнева, она была не в счет, а иными словами, попросту не существовала для меня. Я ее не видела и забывала, что она моя мать. Мне случалось путать ее с Маликой, старой служанкой, или же с похожей на тень полоумной нищенкой, которая время от времени пряталась у нас в прихожей, спасаясь от преследовавших ее ребятишек, поносивших ее и швырявших в нее камнями. Возвращаясь вечерами, я перешагивала через чье-то тело, завернутое в армейское одеяло. И даже не пыталась узнать, безумная это или моя мать, изгнанная из собственного дома. Какие бы чувства ни обуревали меня, я их не показывала. Попросту закрывала глаза. Чтобы не видеть. Чтобы не слышать. А главное, чтобы ничего не говорить. То, что происходило во мне, должно было оставаться со мной. Никак не проявляться. Ибо сказать было нечего либо, наоборот, так много всего, что пришлось бы обличать и разоблачать. А для этого у меня не хватало ни желания, ни мужества. С того момента как я перестала балансировать на проволоке, я почувствовала: мне понадобится время, дабы сбросить с себя груз двадцатилетнего притворства. Но чтобы родиться заново, надо было дождаться и смерти отца, и смерти матери. Я обдумывала, как приблизить их кончину, спровоцировать ее. Притом надеялась свалить этот грех на чудовище, каким я стала.
Дело кончилось тем, что мать сошла с ума. Ее забрала одна из тетушек, и она доживала свой век за оградой марабута[10] на южной дороге. Мне думается, что, изображая приступы безумия и разрывая в клочья одежду своего супруга, мать в конце концов вошла во вкус и уже сама не совсем понимала, что делает.
Я наблюдала сверху, из своей комнаты, как она уезжала. С разметавшимися волосами, в изодранном платье, она с криком, точно ребенок, бегала по двору, целовала землю и стены дома, смеялась, плакала, а потом поползла к выходу на четвереньках, словно никому не нужный зверек. Дочери ее обливались слезами. Отца не было.
В тот вечер на дом будто навалилась невыносимая тяжесть: то было безмолвное раскаяние, и хотя мы были друг другу чужими, всех нас мучили угрызения совести. Сестры ушли из дома, найдя приют у родственниц матери. И я осталась одна с доживавшим последние дни отцом.
Время от времени сестры приходили за своими вещами, потом уходили, даже не заглянув к больному. Только старая Малика хранила верность нашему дому. Ночами она привечала полоумную нищенку или угольщика, который любил поболтать с ней. Они были родом из одной деревни.
Несмотря на боль в груди, отец решил поститься во время Рамадана. Но и после захода солнца он едва прикасался к еде. Отказываясь принимать пилюли, он в полнейшем молчании готовился к смерти. Днем я по-прежнему уходила в наш магазин. Наводила порядок в делах. Братья никогда не навещали отца. Расчет их был прост: факт моего существования лишал их права на наследство.
Накануне двадцать седьмой ночи Рамадана все, мне думается, уладилось.
Мысли мои прояснились. Не могу сказать, что решение мое было принято, однако я знала, что после смерти отца все брошу и уйду. Оставлю все сестрам, навсегда покинув и этот дом, и это семейство. Со смертью отца что-то должно было кончиться. Ему надлежало унести с собой в могилу и образ созданного им чудовища.
После похорон я чувствовала себя потерянной. В течение нескольких дней не ведала ни где нахожусь, ни с кем я. Я уже рассказала вам об одном приключении, которое обещало быть чудесным, а кончилось страхом и блужданиями.
Однажды ночью я все-таки вернулась в дом. Я проникла туда через террасу соседей. Сестры возвратились. Разодетые, намалеванные и увешанные материнскими драгоценностями, они смеялись и резвились вместе с другими женщинами квартала. Погребение и траур стали для них освобождением и торжеством. Отчасти я их понимала.
Обманутые, ущемленные девушки, которых долгое время держали в стороне от жизни, вырвались теперь на свободу. Вот они и безумствовали, дав себе волю, которой до тех пор были лишены. В доме всюду горел свет. На старый патефон то и дело ставили пластинки. Праздник был в полном разгаре. Не хватало только мужчин, чтобы полностью удовлетворить их желания. Я невольно улыбнулась; впрочем, меня это уже не касалось, я была здесь чужой. Потихоньку отворив дверь своей комнаты, я взяла кое-что из вещей, сложила их в мешок и ушла через террасу.
Набросив на плечи джеллабу, а на голову платок — волосы у меня к тому времени уже отросли, — я отправилась ночью на кладбище. Опасаясь, как бы меня не заметил сторож, я перебралась через невысокую ограду и пошла на могилу отца.
Ночь стояла тихая и ясная. Это было в канун Ида[11]. Все небо усыпали звезды. Земля на могиле еще не затвердела. Торопливо, но с усердием я стала разгребать ее руками. Надо было не потревожить усопшего и не привлечь внимания сторожа или какого-нибудь осквернителя могил. Увидев кусок белого савана, я осторожно стряхнула с него пальцами землю. Тело было ледяным. Покров намок во влажной земле. Я вздрогнула. Но не от холода. Скорее от страха или опасения. Остановившись на мгновение, я взглянула на голову усопшего. Мне почудилось, будто белая ткань колышется на уровне ноздрей. Неужели он все еще дышит или мне это только померещилось? Я поспешно вытащила из мешка почти все свое достояние: мужскую рубашку, брюки, свидетельство о рождении, фотографию, запечатлевшую церемонию обрезания, удостоверение личности, свидетельство о браке с несчастной Фатимой, лекарства отца, которые я силой заставляла принимать его, носки, ботинки, связку ключей, ремень, коробку с нюхательным табаком, пачку писем, книгу записей, кольцо, носовой платок, разбитые часы, лампочку, огарок свечи…
Я уже собралась было снова засыпать могилу и присела на корточки, чтобы получше уложить вещи, и в этот самый момент почувствовала боль. Что-то сжимало мне грудную клетку. И в самом деле, грудь мою все еще стягивала повязка, делавшая ее незаметной и мешавшая ей расти. В ярости сбросила я эту скрытую маску, состоявшую из нескольких метров белой материи. Размотав ее, я накинула широкую полосу ткани на шею усопшего. Затем хорошенько натянула и сделала петлю. Я трудилась, не жалея сил, пытаясь таким путем сбросить с себя груз прежней жизни, сотканной из притворства и лжи. Руками и ногами я сгребла все вещи на тело покойного, несколько раз нечаянно его толкнув. Потом засыпала землей. Теперь могила выглядела иначе. Стала гораздо больше. Придавив ее тяжелыми камнями, я на мгновение застыла, но не для того, чтобы помолиться или испросить у Всевышнего милосердное прощение этому несчастному человеку, а для того, чтобы насладиться вольным воздухом, которым дышала. И сказала что-то вроде этого: «Вот оно, избавление!» Или же: «Прощай, надуманная слава, у нас с тобой целая жизнь впереди, омытая, чистейшая, не оскверненная ничем душа, и пускай слово будет старое, зато тело — новое!»
11
Ид аль-фитр — мусульманский религиозный праздник, следующий за рамаданом, месяцем поста (примеч. пер.).