Выбрать главу

— Тот, кто постоянно ищет возможности опозорить человека, недостоин нашего уважения. Тот не человек, кто не ограждает от позора другого. Если кто-то наделен величием души и благодатью свыше, то, защищая справедливость, такому человеку случается быть жестоким. Женщина, которую вы судите сегодня, принадлежит к подобного рода исключительным существам, преступившим позор и стыд, порожденные ненавистью. Она дошла до последнего предела страдания, и на это ее подвигло величие души. Меня связывает с этой женщиной определенный договор; это наш секрет. Он касается нашей любви. В этих стенах о любви говорить не принято. Но знайте: любовь, которая соединяет нас, рассеивает мрак вокруг меня. Я буду ждать ее.

Во мраке

С тюремной жизнью я освоилась довольно быстро. Я не считала свое заключение наказанием. Снова очутившись в четырех стенах, я поняла, насколько моя жизнь в роли мужчины походила на тюремное заключение. Я была лишена свободы, ибо меня обязали играть определенную роль. И за пределами строго очерченных границ меня подстерегала катастрофа. Поначалу я даже не отдавала себе отчета в своих страданиях. Судьбу мою извратили, инстинкты старались заглушить, тело — изуродовать, пол — отрицать, а мои надежды — уничтожить. У меня не было выбора.

Тюрьма — это такое место, где протекает жалкое подобие жизни. А вернее — это ее отсутствие, пустота. Здесь всё цвета пустоты, цвета долгого, лишенного света дня. Это гробовой покров, тесный саван, опустошенное, безжизненное лицо.

Моя камера была узкой, и мне это очень нравилось. Я уже говорила вам, что она напоминала могилу; свое пребывание там я считала подготовкой к окончательному уходу. Сырые стены меня не смущали. Я была довольна, заполучив наконец пространство, соответствовавшее размерам моего тела. С другими заключенными я старалась общаться как можно меньше. Отказывалась выходить на прогулки. Попросила бумагу и карандаш. Мне захотелось писать. Со всех сторон меня осаждали слова, целыми стаями вились они вокруг, ударяясь о стены моей холодной клетки. Слова, запахи, шорохи, образы наполняли мой плен. Первое время я не обращала на это внимания; я училась терпеливому ожиданию. Мне не хотелось следить за временем. Поэтому я занавесила отверстие на самом верху стены, откуда проникал слабый свет. Чего ради притворяться, радуясь дневному свету, когда все вокруг погружено в черный мрак, в нескончаемую, непроглядную ночь? Я жаждала тьмы и в конце концов добилась своего. Я предпочитала жить в одноцветном, плоском пространстве и двигаться по прямой линии; мало-помалу я приспосабливалась к повседневному миру тех, кто лишен зрения, подобно тому как я лишена была свободы. Я жила с закрытыми глазами. Признаюсь, привыкнуть к этому было нелегко. Для большей верности я завязывала себе глаза. И не только потому, что смотреть в столь отвратительном месте было не на что: так я чувствовала себя ближе к Консулу. Я пыталась проникнуть в его потемки, надеясь встретиться с ним, коснуться его и поговорить.

Он приходил навешать меня по пятницам сразу после полудня. Жизнь моя соразмерялась в соответствии с еженедельными свиданиями. Вначале это вызывало смех у некоторых глупцов, отпускавших шуточки по поводу «слепого, который приходит повидаться с ней, да-да, повидаться…». Я никогда не отвечала на их насмешки. Первое время — тогда еще я не завязывала глаз — мы глядели друг на друга и ничего не говорили. Во время свидания мы сидели, держась за руки, и не произносили ни слова. Он приносил мне книги, бумагу, ручки. Завязав глаза, я тем самым лишила себя возможности писать. Но в то же время желание писать становилось все более острым. Свет в камерах включался с семи до девяти часов вечера. И я решила открывать глаза на эти два часа, чтобы писать. Я что-то царапала, выводила каракули. Мне столько всего хотелось сказать, что я не знала, с чего начать. И тогда я снова надевала на глаза повязку и зарывалась головой в подушку. Мрак успокаивал меня. Таким образом я словно бы общалась с Консулом. Он этого не знал, да я и не хотела, чтобы он узнал. Моя любовь к нему выбирала свои, окольные пути, для меня это стало единственной возможностью общаться с ним. Слепота, если окончательно смириться с ней, наделяет человека поразительной проницательностью и своего рода ясновидением в отношении как себя, так и других. Писать мне удавалось не всегда, и зачастую я использовала два световых часа для чтения. Причем я не могла удержаться, чтобы не переносить события собственной жизни на персонажей того или иного повествования. Я систематически завязывала им глаза или же отправляла их в тюрьму за преднамеренное убийство. Чтение мое носило далеко не безобидный характер. Порой я заставляла перекочевать какого-нибудь героя из одной истории в другую. Это позволяло мне хоть как-то отвлекаться. Прочитанное мешалось в голове и населяло затем мои ночи снами, кошмарами, не дававшими мне покоя смутными видениями. Мало-помалу я до того втянулась, что сама стала одним из персонажей этих тревожных, наполненных необычайными приключениями ночей и торопилась поскорее заснуть, дабы погрузиться в фантастический мир.

Так, например, я переживала жестокую любовную историю, где была одновременно Сасуком, учеником, влюбленным в своего преподавателя, учителя музыки, и женщиной по имени Шункин, которая ослепла из-за того, что на лицо ей вылили чайник кипятка. Я была и мужчиной, и женщиной сразу, то ангелом, исполненным благодати и любви, то мстительным, безжалостным ураганом. Я была нотой и музыкальным инструментом, страстью и страданием. Со мной случалось столько всяких историй, что я нарочно все путала, сгорая от любопытства и гадая, что нового принесет мне грядущая ночь, какой предложит наряд, в кого мне предстоит перевоплотиться.

Разумеется, я читала урывками «Тысяча и одну ночь». Перескакивая с одной ночи на другую, я воображала, какая путаница из этого последует.

Мои ночи были насыщенны. Вместо того чтобы писать, я много читала, и это давало пищу моим сновидениям. Зато дни я попросту отменила, собрала их все воедино и погрузила во тьму. Я решила не видеть ничего тюремного, во всяком случае, смотреть на окружающее как можно меньше. То было мое право, и я свято охраняла его, несмотря на досужие толки надзирательниц. Так прошел первый год, в течение которого я следовала раз и навсегда установленному распорядку: днем — тьма с перерывом от семи до девяти часов, когда я развязывала глаза, чтобы читать или писать, потом снова тьма и ночь с ее красочными шествиями и, наконец, визиты Консула по пятницам. Это стало привычным ритуалом.

Однако в ту пятницу меня с самого утра не покидало предчувствие, что он не придет. Сердце у меня холодело, настроение было прескверное. Я знала. Что именно — не могу сказать. Знала, и все тут.

В пять часов надзирательница принесла мне письмо. Конверт был вскрыт. Я сняла с глаз повязку. Но в камере было слишком темно, чтобы разобрать слова. Тогда я забралась на кровать и сняла кусок черной материи, которой завесила окно. Просочился тоненький луч света, и я принялась за чтение. Ноги мои дрожали, а глаза никак не хотели открываться. Но постепенно я справилась с собой.

Друг мой,

Сестра моя умерла в среду утром от кровоизлияния в мозг. В тот же день я в полном одиночестве похоронил ее. Все произошло очень быстро, да оно и к лучшему. Жизнь в доме стала невыносимой. Мы ссорились непрестанно. Я был несчастлив, она — тоже. Я не мог больше выносить ее привычек, ее пищи, ее храпа, запаха и даже голоса. Ее присутствие вызывало у меня аллергию. Я потерял терпение и стал агрессивен. Мне открылось, насколько резок и раздражителен становится человек, которому постоянно настойчиво досаждают. Вначале я физически ощущал это раздражение, у меня кипело все внутри, но в конце концов сознательно стал разжигать в своей душе ненависть к этой бедной женщине. Вся ее жизнь была цепью бесконечных невзгод, несбывшихся, хоть и не высказанных вслух чаяний, завистливых притязаний, она с остервенением стремилась изолировать меня, чтобы сохранить для себя одной. Ей хотелось откормить меня и сожрать в одиночку. Но я не поддавался. Я был начеку. После случившегося несчастья и Вашего ухода она во всем винила себя, но при этом неизменно добавляла: «Что хорошего можно было ждать от человека, построившего свою жизнь на обмане». Я не останавливал ее. И не отвечал ей. Она плакала и призывала смерть. Я тоже молча желал ей смерти. Ее ревность уничтожила нас; она все разорила; в доме нашем не осталось ничего живого. Это она велела навести справки о Вас в Вашем родном городе. Говорила, что хочет разоблачить Вас. Ей удалось разыскать этого бессовестного человека, Вашего дядю, который под прикрытием своей лавочки, где продавались бабуши, ссужал несчастным деньги, был алчным ростовщиком. Известно ли Вам, что его смерть осчастливила многих людей? Его все клеймили позором. Он был замешан в весьма сомнительных делах, правда довольно мелких. Все это я говорю для того, чтобы оправдать Ваш поступок. Я все время думаю о Вас. Мой внутренний взор желает вновь обрести Вас. Мне необходимо уладить кое - какие дела, возникшие в связи со смертью сестры. Следует по-иному организовать свою жизнь. Одиночество не пугает меня. Не знаю, когда смогу все уладить. Нужно, чтобы кто-то занимался домом и зажигал газ. Пока что компанию мне составляет один молодой человек, соседский сын. Он читает мне и называет себя моим учеником. Смешно. Родители его три раза в день посылают мне с ним еду. Они очень любезны. Их дети посещают мою школу. С позавчерашнего дня я только и делаю, что принимаю разных людей; они приходят скорее предложить мне помощь, нежели выразить свои соболезнования. Сестру мою здесь не любили. Мне думается, это хуже всего. Умереть в полном одиночестве и не быть оплаканным никем — это невыразимо печально. Я всегда знал, что люди порочные кончают свою жизнь страшно одиноко. Сестра не успела познать этих мучений, и все-таки ее никто не любил, и потому она непрестанно страдала. Кроме меня у нее не было никого в целом мире. Мне случалось испытывать чувство любви к ней и уступать ее просьбам. Ей страшно хотелось заниматься всем, что касалось меня, даже моим туалетом. Я никогда не любил ее как сестру, я относился к ней как к нищенке, которая готова отдать последнее за малую толику тепла. Это и есть жалость. Я, конечно, жесток, ведь именно ей я обязан тем, что выжил. Но разве можно тащить за собой изо дня в день, до самой смерти тех, кто обрек вас на жизнь? Впрочем, теперь, когда она спит тихим сном без видений, вечным сном, не знающим смены ночей, не станем будить ее безжалостным приговором.