— Здесь все продажны. Никто не станет вас слушать. Полиция на слово поверит надзирательницам. К тому же есть ведь бумага, подписанная вами. Но почему? За что? Что вы такого сделали этим женщинам?
Он успокаивал меня как мог, состояние моего здоровья не внушало ему опасения, но он обещал сделать все возможное, чтобы я подольше оставалась в больнице.
— Хоть на время избавим вас от тюрьмы! — сказал он.
Несмотря на лечение, мне все еще было больно. Я была уверена, что если не расскажу о том, что видела — видела или вообразила — в ангаре, то буду еще долго болеть. Эта картина и слова умирающего давили на меня… Каждое слово, точно длинная, острая игла, вонзалось в особо чувствительные точки моего тела.
Я спросила врача, не может ли он после работы уделить мне несколько минут. Вначале он колебался, но потом все-таки согласился. Прежде всего я предупредила его о необычайной странности моих видений, сказав, что, даже если все это существует лишь в моем воображении, я не могу оставаться равнодушной.
— Я не сумасшедшая, — заметила я, — но живу в особом мире, не слишком, пожалуй, логичном. Прошу вас верить мне. Выслушайте меня, большего мне не надо.
И я во всех подробностях поведала ему о моем ночном странствии. Он, казалось, ничуть не удивился. И даже кивал головой, словно в этой истории не было ничего невероятного. Когда я закончила, он встал и сказал:
— История эта, хоть вы ее, возможно, и не пережили в действительности, вполне реальна. Полиция заперла нищих, а потом забыла о них. Пресса об этом молчала. Однако здешним слухам можно доверять. Об этой истории все знали, но никто не удосужился проверить. И тогда она превратилась в небылицу. И все-таки меня более всего удивляет, что ваши страдания каким-то образом связаны с этой историей…
— Думается, сильная боль наделяет меня необычайной проницательностью, чем-то вроде ясновидения!
После этого разговора я почувствовала себя гораздо лучше. В те дни о Консуле я не вспоминала. Я не забыла его, нет, но не хотела впутывать его в кровавые истории, связанные со смертью. Он не знал, что я нахожусь в больнице. Когда он приходил в тюрьму, ему говорили, что я не хочу его видеть. Конечно, он что-то подозревал. Думал, что я больна, подавлена и не решаюсь предстать перед ним с потускневшим, нерадостным лицом. Такая версия ему больше была по душе. По его понятиям, есть то, что можно показывать, а есть и другое, чего ни показывать, ни видеть не следует.
— Теперь вы готовы показать мне свое лицо?
Это было первое, что он сказал, когда пришел ко мне в больницу.
Он и не подозревал о кровавом испытании, выпавшем на мою долю.
Увидеть мое лицо - это главное, к чему он стремился. Присев на край кровати, он нежно стал гладить мне лоб, щеки, нос, рот, подбородок.
— Вы много плакали и к тому же сильно похудели! Надо следить за собой! Забывая о себе, вы поступаете дурно.
Врач сам отвел его в сторону и поведал о причинах моего пребывания в больнице. Консул ничего мне не сказал. Только взял мою руку и крепко пожал ее. Когда он ушел, я провела пальцами по щекам и почувствовала, что они заросли пушком. Я запустила себя. Лицо мое было печально. Вот уже несколько дней, как я не занималась своим туалетом. Вечером я заперлась в ванной комнате и стала приводить себя в порядок.
Консул часто навещал меня. Он никогда не приходил с пустыми руками, приносил мне цветы, фрукты, благовония. Ни разу он не упомянул о том, что случилось. Я ценила его сдержанность, и в то же время она внушала мне тревогу. Чем объяснить его молчание? Было ли то выражением участия, сочувственного понимания или, наоборот, проявлением чувства неловкости, постепенно разъединявшего нас? Мне было трудно начать этот разговор. Когда он приходил, то прежде всего спрашивал, как я спала, потом заговаривал о другом. Иногда он что-то обсуждал с врачом, но только без меня. Позже я узнала, что один из вопросов, который не давал ему покоя, касался того, могу ли я иметь детей. Его это мучило, но он и вида не подавал. Я тоже об этом думала. Раньше мне и в голову не приходила мысль о беременности, о рождении ребенка и его воспитании. У меня просто не было времени задаваться вопросом о возможности стать в один прекрасный день матерью. В тех редких случаях, когда у нас с Консулом возникала близость, признаюсь, я об этом вовсе не думала. Для меня все это было так ново, что я по - прежнему относилась к своему телу, как к мешку с песком. При свойственной мне неуверенности я воображала себя чем-то вроде огородного пугала, которое вместо того, чтобы отгонять ворон, притягивает их. Некоторые из них вьют гнезда на моих плечах, другие же готовы выклевать мне глаза. Я не могла отыскать смысла своего существования. И чувствовала, что распадаюсь. У меня было такое ощущение, будто я превращаюсь в прах, а потом восстаю из пепла, и так до бесконечности. Каждый раз все начиналось сызнова, только с еще большей силой, так что голова раскалывалась. Все смешалось. Я искала способа избавиться от боли, причем не только от той, которая, словно яд, отравляла мне кровь, но и от той, которая пронизывала меня теперь после каждого визита Консула. Он приходил и сидел безмолвно. Его присутствие давило на меня страшной тяжестью. Вид у него был удрученный. От него веяло несчастьем. Я совсем была сбита с толку, запуталась, меня одолевала душевная смута, осаждали кошмарные видения. Снова я оказалась совсем одна, отданная на милость безжалостной судьбе со всеми ее превратностями, снова меня подстерегали беда, печаль и жестокое насилие. Я решила вернуться в тюрьму. Эта полусвобода, да еще в окружении слишком резкой для моих глаз белизны, лишь усиливала тревогу. Пришлось умолять врача отправить меня обратно в камеру.
Я как раз начала собираться, когда в палату вошел Консул. Вид у него был не такой печальный, как обычно. Он принес мяты и сказал:
— Давайте заварим чай, как раньше.
Места сомнениям больше не оставалось, я отчетливо почувствовала, как что-то окончательно порвалось меж нами. А почему, и сама не знаю. Но, почувствовав это, я ничуть не удивилась.
Чай мы заваривать не стали. Я объявила ему, что возвращаюсь в тюрьму. Он ничего не сказал. А ведь пришел поговорить со мной. Он сидел на стуле, я — на краю кровати. После довольно долгого молчания я заметила, что лицо его покраснело.
— Перестаньте вертеться, прошу вас, — сказал он.
— Я не верчусь…
— Знаю, но у вас в голове такой сумбур… я прямо слышу, как сталкиваются ваши мысли.
Затем продолжал уже более спокойным тоном:
— Сегодня у моих рук недостанет сил смотреть на вас. Они устали. Чувствуют свою вину и никчемность. Я ощущаю их безволие. Меня терзают угрызения совести, ибо я никогда не мог сравниться с вами ни силой духа, ни мужеством. Мне вообще не дано изведать душевного подъема. С детских лет я познал трагедию, и веление, полученное мною с небес или от жизни, предписывало мне упорствовать, не прерывать жизненную нить, укреплять мою сущность, стать человеком не исключительным, а нормальным. Мне не удается высказать вам связно все, что я думаю и чувствую. Я смирился со смертью Сидящей, но не с вашим уходом и заключением. Так вот, с тех пор я неустанно ищу прибежища, какого-нибудь покойного места для моих мыслей, для моего усталого тела. Я пытаюсь разомкнуть сомкнутые под землей уста моей матери. Услышать хоть один-единственный раз ее голос… услышать, как она благословляет меня или пускай даже проклинает… Но только бы услышать ее. Я знаю, мне надлежит проделать путь во мраке, вдали от всего и от всех, путь в пустыню, на крайний Юг. В настоящее время я пишу и должен признаться вам, что пишу под вашу диктовку. То, о чем я пишу, ужасает меня и не дает покоя. Откуда у вас эта сила — идти по жизни с такой нескрываемой дерзостью, то есть, я хочу сказать, с такой смелостью? Раньше, когда я писал для себя, я делал это ночами. Теперь же ваш властный голос доносится ко мне по утрам. Преодолевая ночь, ваши мысли доходят ко мне на рассвете. Моя роль заключается в том, чтобы привести их в порядок и записать. Вмешиваюсь я редко. Ваша история ужасна. По сути, я не знаю, ваша ли это история или всеобщая, которая касается нас всех, но превосходит наше понимание, ибо речь идет о луне, о судьбе и о разверстых небесах — все это лишь блики Млечного Пути. Говорю вам, вы — тайна, которая мучает меня. Я не смогу избавиться от нее, пока не дойду до конца этой истории. Но что ожидает меня в конце пути, что я там найду? Вы не из тех, кто венчает историю. Скорее уж, вы принадлежите к числу тех, кто оставляет ее незавершенной, чтобы превратить в бесконечную сказку. Ваша история — это непрерывная вереница дверей, открывающихся в белое безмолвие и крутящиеся лабиринты; иногда попадаешь на луг, а иногда выходишь к старому, развалившемуся дому, под руинами которого погребены все его обитатели, давно уже мертвые. Быть может, это место, где вы родились, проклятое, преданное забвению место, там царят разруха и запустение. О, друг мой! С тех пор как я стал вашим голосом, он зовет меня в ночь, окутанную шелками и запятнанную кровью, со мной происходят странные вещи. Я уверен, что ничего не придумываю… но приобщаюсь к вашему дару ясновидения. Поверите ли, чтобы добраться до вас, мне приходится протискиваться в узкую дверь. Я слышу ваш голос, мои руки ищут вас. Хотя я знаю, что вы далеко, на другом берегу и наверняка ближе к луне во всем ее блеске, чем к моему взору. Вы представляетесь мне то мужчиной, то женщиной, существом необычайным, сказочным детским вымыслом, неподвластным ни дружбе, ни любви. Вы недосягаемы, создание тьмы, тень в ночи моих страданий. Мне случается кричать, не отдавая себе в этом отчета: «Кто вы?» Иногда мне кажется, что после случившейся драмы меня держит в плену проклятие вашего нечистого семейства. Мне хочется просить, умолять вас оставаться такой, какая вы есть, идти своим путем, ибо ни тюрьма, ни слезы других вас не остановят. Я так долго ждал вас. Вы вошли в мою жизнь со странной грацией заблудившегося зверька. С вами сердце мое стало обитаемым жилищем. Но после вашего ухода я там больше не живу. Меня окружает полное одиночество, не защищенное вашими заботами. Тело мое живо только вашим голосом, потому-то я и пишу. Даже ужасаясь, я продолжаю записывать все, что вы мне рассказываете. Я пришел проститься с вами и попросить прощения. История наша не может продолжаться. Я буду жить ею в другом месте и по-иному… Я ухожу, иду туда, где моя слепота снова станет непоправимым увечьем; даже наша встреча не смогла уберечь меня от зловещей судьбы. Знайте же, наконец, что я познал вашу красоту руками и это вызвало в моей душе такое небывалое волнение, которое можно сравнить разве что с восторженным чувством ребенка, впервые увидевшего море. Я стараюсь оберегать свои руки, укрываю их тонкой тканью, ибо они хранят, словно тайну, след вашей красоты. Говорю вам все это еще и потому, что понял: пережитое мною волнение — единственно и неповторимо, такова его особенность. Глаза и руки мои будут вечно помнить о нем. Прощайте, друг мой!