Они-то не дремлют, надо полагать. Я чувствую, они здесь, в этой комнате. И я помогаю им наводить чистоту. Мне хотелось бы уйти чистым, отмыться от того стыда, который я ношу в себе давно — значительную часть моей жизни. В молодости у меня были большие планы, я хотел путешествовать, открывать для себя мир, хотел стать музыкантом, хотел сына, хотел быть ему и отцом, и другом, полностью посвятить себя ему, предоставить ему все возможности, чтобы он мог осуществить свое призвание… Я питал безумную надежду, ставшую сущим наваждением. Я не мог поделиться этой надеждой ни с кем. У твоей матери не было никаких желаний. Она угасла. Да и всегда была угасшей, увядшей. Была ли она когда-нибудь счастлива? Я до сих пор этого не знаю. А я был не способен принести ей счастье, дать ей радость. Нет, я сам был угасшим; на меня пало какое-то проклятие. И вот я решил действовать. Только появление сына могло пробудить во мне радость жизни. Надежда зачать этого ребенка, пускай даже наперекор воле Всевышнего, перевернула всю мою жизнь. По отношению к твоей матери и ее дочерям я оставался таким, каким был всегда. Равнодушным и безжалостным. Но с самим собой я примирился, стал лучше. Я уже не ходил в мечеть вынашивать планы уничтожения. Я строил иные планы, чтобы обеспечить тебе лучшее будущее, и предавался мечтам, думая о тебе. Я воображал тебя высоким и статным. Сначала ты существовал лишь в моей душе, потом, явившись в мир, ты покинул чрево твоей матери, но не мою душу. Ты оставался и жил в ней всю свою жизнь, до самого последнего времени. Да, я воображал тебя высоким и статным. Но ты совсем невысокая, и красота твоя остается загадочной… Который час? Нет, не надо, не говори, я всегда знал, сколько времени, даже когда спал; сейчас, должно быть, три часа с минутами. Ангелы уже, верно, проделали половину своей работы. Они всегда ходят по двое. В основном для того, чтобы переносить души. Дело в том, что один кладет себе душу на правое плечо, другой — на левое, и так, вместе, двигаясь медленно и грациозно, они уносят ее в небеса. Но сегодня ночью они занимаются уборкой, все чистят. Им некогда возиться с каким-то стариком, ловить его последний вздох. У меня осталось еще несколько часов, я могу говорить с тобой до восхода солнца, а потом, после первой молитвы, совсем короткой — только чтобы поприветствовать первые лучи света… Ах, да, я рассказывал тебе о твоем рождении… Какая радость, какое счастье! Когда повивальная бабка позвала меня, дабы сообщить, что все прошло как положено и традиция соблюдена, я увидел — не вообразил или подумал, а именно увидел — в ее руках мальчика, а не девочку. Верно, уже тогда меня охватило безумие. Никогда я не замечал у тебя, на твоем теле, женских признаков. Ослепление было полным. Но теперь все это не имеет значения. На веки вечные храню я в душе чудесное воспоминание о твоем рождении. По виду я продолжал оставаться таким, каким был раньше: богатым коммерсантом, которого это рождение одарило несказанной радостью. Но в тиши одиноких ночей передо мной вставал образ немыслимого чудовища. О, внешне все было нормально, я уходил и возвращался, но изнутри зло подтачивало мое здоровье, и моральное и физическое. Я ощущал за собой грех, потом стал испытывать чувство вины, а там и страха. Все это я носил в себе. Слишком тяжкая ноша. Я опять перестал молиться. Не хватало духа. А ты, ты рос в своем одеянии, сотканном из света, маленький принц, дитя, не знавшее злосчастного детства. И речи не могло быть о том, чтобы все разоблачить. Невозможно воздать должное истине. Истину, мой сын, моя дочь, ее теперь никто не узнает. Это совсем не так просто. Любопытно, до чего приближение смерти проясняет мысль. То, что я говорю тебе, исходит не от меня, я читаю это, угадываю на белой стене, где укрылись ангелы. Я вижу их. Ну а сейчас придется сказать тебе, до какой степени я ненавижу твою мать. Я никогда ее не любил.
Знаю, тебе случалось спрашивать себя, была ли когда - нибудь между твоим отцом и твоей матерью любовь? Любовь! Наша литература, в особенности поэзия, прославляет любовь и отвагу. Нет, никакой любви не было, не было даже и нежности. Мне доводилось полностью забывать о существовании твоей матери, не помнить ни имени ее, ни голоса. Одно лишь забвение и позволяло мне порой выносить все остальное. А остальное — это слезы, причем, заметь, она стыдилась их и плакала молча; не могу не признать за ней хоть это достоинство; слезы катились по ее щекам, но на выражении лица это никак не отражалось - итак, молчаливые слезы и потом еще это лицо, всегда одно и то же, бесцветное, стертое, полное безразличия, на голове платок; а эта ее медлительность и когда она ходит, и когда ест; ни смеха, ни проблеска улыбки — никогда. А твои сестры — все они были похожи на нее. Мною овладевает гнев, я чувствую, как меня охватывает жар; пора остановиться и не говорить больше об этом семействе. Зато ты — тебя я любил с такою же силой, с какой ненавидел остальных. Но любовь эта была тяжкой, несбыточной. Тебя я зачал в озарении внутренней радости. На одну только ночь тело твоей матери перестало быть могилой или холодным рвом. Его оживил жар моих рук, оно превратилось в благоухающий сад; впервые с губ ее сорвался радостный крик или стон блаженства. И с этой минуты я знал, что объятия наши дадут жизнь необычному ребенку. Я очень верю в силу наших мыслей и в их влияние на то или иное значительное событие в нашей жизни. В ту ночь я принял решение быть внимательным к твоей матери. Беременность проходила нормально. Вернувшись однажды, я увидел, как она поднимает тяжелый чемодан. Я тут же бросился к ней, чтобы помешать, ведь это было опасно для ребенка-светоча, которого она вынашивала для меня. Надеюсь, ты понимаешь, что после родов я уже не обращал на нее ни малейшего внимания. Наши отношения вошли в обычную колею — опять молчание, вздохи и слезы. Ненависть, застарелая ненависть, глухая, скрытая, царила меж нами, как прежде. Все время я проводил с тобой. Она же, неповоротливая и толстая, закрывалась у себя в комнате и не разговаривала. Мне думается, это внушало тревогу твоим сестрам, которые были предоставлены сами себе. Я молча наблюдал за началом драмы. Изображал безразличие. Впрочем, я и в самом деле, пожалуй, не притворялся. Мне действительно все было безразлично, я чувствовал себя чужим в этом доме. Зато ты была моей радостью, моим светом. Я научился ухаживать за ребенком. У нас это не принято. Но я считал тебя наполовину сиротой. После притворства с обрезанием я начал понемногу терять голову. С тех пор страсть мою омрачило сомнение. И я, в свою очередь, замкнулся, стал молчалив. А ты, веселое и беззаботное дитя, неустанно бегал по комнатам. Ты придумывал игры — всегда в одиночестве, тебе случалось даже играть в куклы. Ты изображал девочку, потом санитарку, потом маму. Тебе нравилось переодеваться. Сколько раз мне приходилось напоминать тебе, что ты маленький мужчина, мальчик. Но ты смеялся мне в лицо. Ты насмехался надо мной. Твой образ, созданный мною, рассыпался в прах, разрушенный твоими играми, потом вновь воскресал. Ветер сначала приподнимал покров, наброшенный на драгоценное сокровище, затем срывал и уносил его. И тогда появлялась ты — растерянная, испуганная, но вскоре снова обретавшая былую безмятежность… Сколько мудрости таилось в этом крохотном тельце, которое избегало всяких ласк. Помнишь, как я пугался, когда ты играла в прятки? Ты пряталась в деревянный крашеный сундук, дабы скрыться от всевидящего ока Всевышнего. С тех пор как тебе сказали, что Создатель всюду, что он все знает и видит, ты пускалась на разные хитрости, только бы спрятаться от него. Ты вправду боялась его, а может, делала вид, будто боишься, я уж и не знаю теперь…
Тут веки его сомкнулись. Лицо склонилось к моему лицу. Он заснул. Я ловила его слабое дыхание, всматриваясь в едва заметно шевелившееся толстое одеяло из белой шерсти, и чутко прислушивалась, дожидаясь последнего вздоха, того самого, вместе с которым отлетает душа. Мне подумалось, что следует открыть окно, чтобы выпустить ее. Я уже собралась было встать, но он тут же схватил меня за руку. Даже во сне он все еще держал меня. И снова я стала пленницей его замыслов. Меня охватило чувство неловкости и страха. Я очутилась в когтях умирающего. Свеча потихоньку догорала. Рассвет медленно спускался с небес. Звезды, должно быть, поблекли. Я стала думать о том, что он рассказал мне. Какого прощения он ждал от меня? Как я могла простить его: сердцем, разумом или просто оставаясь безразличной? Сердце мое уже очерствело; сохранившуюся в нем малую толику человечности я держала про запас; разум и без того мешал мне покинуть этого человека, вступившего в переговоры со смертью; безразличие ничего не дает и в то же время дает все, но к себе я не была равнодушна. Мне приходилось выслушивать последние слова этого человека и оберегать его сон. Я боялась уснуть и проснуться, держа за руку смерть. На улице уже не слышно было муэдзина. Дети вернулись домой. Молитва закончилась. Ночь Судьбы вручала грядущему дню ключи от города. Слабый свет, неяркий и мягкий, медленно разливался по холмам, террасам и кладбищам. Пушка возвестила о восходе солнца, а вместе с тем и о начале поста. Отец внезапно проснулся. Лицо его выражало уже не страх, а самую настоящую панику. Пришел, как говорится, его последний час. Я впервые наблюдала за работой смерти. Она ничего не упускает, снова и снова прохаживается по распростертому телу. Но каждое существо пытается сопротивляться. Мой отец молил взглядом; он просил час или хотя бы несколько минут; ему надо было еще что-то сказать мне.