Однако не торопился Максим изгнать Четырехликого молитвой громкой или крестным знамением. Нечистый он дух или же ангел небесный – это мирскому человеку не ведомо.
Если нечистый, то запросто осатанеет и лютовать начнет. А бороться с бесом лютым только старцу божьему по силам. Келья же Савватия-инока в какой-то сотне шагов отсюда.
Когда вечерело, то будто бы удалялся Четырехликий к жилью старца…
В ночь, что предшествовала погибели вологодской, Максим изрядно замочил бороду в хмельной бузе – той, что снабдили его проезжие молодцы на прошедшей седмице. Верно, перепутали с послушником старца Савватия, а Максим отказываться не стал. Келья-то Савватиева стояла выше по склону холма и толико зимой была приметна с лесной тропы – по струйке дыма…
Но сон все равно бесспокойный выдался Максиму. Снилось давнее ратоборство против свейских немцев у Наровы, когда нашим воинством начальствовал князь славный Димитрий Хворостинин. Как из дыма пищального вышел воин чужой, огромный, будто валун, с мечом двуручным в руках. Идет немчур, людей словно траву косит. И во сне Максим понял, что не быть ему больше в живых – бежать позорно, а остаться гибельно.
Вот вздымается немцев меч и опускается, неотвратимо, как орудие казни. И ломает клинок Максимов, словно хворостину.
Во сне боль не почуялась, однако земля ударила в лицо сырой мглой. И запах земляной ощутился. И гнилость досок гробовых. Холодная земля вползала в гроб, как змей, набивалась в рот, в нос, душила, страшила.
Максим напрягся в усилии великом и… да и проснулся.
И даже лежа на лавке, ясно было, что зима пожаловала. Годы все последние приходили морозы еще до Астафия,[2] и только в этом году дали осени еще неделю. Сподручно оказалось, что ставни на ночь запахнул, однако ж плохо, что неплотно. Холод оглаживал изнежившиеся за лето щеки, и изморозь посверкивала на краю меховой ветоши, коей накрывался Максим – там, где на нее падало его дыхание. Наверное, удушье и прочая дрянь оттого снились, что ветошь набивалась ему в рот…
Вода в кадке у дверей закрылась ледяной коркой, пришлось двинуть ее ковшиком, прежде чем испить. Краюха хлеба вовсе закоченела и на вкус одна мерзлая трава чувствовалась. Там и взаправду хлеба меньше, чем отрубей, лебеды и мякины. В теплое время такой едой можно еще чрево набить, а в студеное – поистратишь остатнюю силу, чтобы ее переварить. Надобно сегодня ловушки расставить, может, какая птица недогадливая попадется на обед.
А дверь не сразу и отворилась, потому как снег обильно примело к порогу. С натужным скрежетом древних петель Максим вышел вон.
Небо было близким и грузным, как «воды небесные». Отчего и тяжесть на лице чувствовалась. Верхушки вековых елей, того и гляди, проткнут одутловатые низкие облака. А над кельей старца почему-то дымка не видно, хотя Савватий, не в пример другим инокам, уважал тепло, а кутаться не любил.
Максим набрал из поленницы дров и стал подниматься к Савватию по склону. Снег не казался студеным, однако наст при каждом шаге корябал босую ступню, за лето привыкшую к травке и мху.
Около иноковой двери замер Максим. Как преставился Савватиев послушник, отравившись нечаянно грибным ядом – а в сухое холодное лето и грибы извратились, – приходилось нередко пособлять старцу. Отчего ж не порадеть божьему человеку? Но был божий человек изрядно сварлив, неучтив и не шибко гостей привечал. Имел Савватий обыкновение стучать в дверь Максиму своим посохом – не без грохота – и молвить одно, редко два приказных слова, не расщедриваясь на большее. «Дров», «Малинки красной», «Грибов подберезовых». Иногда просто ограничивался окриком «Эй» или «Ну».
С той поры, как в почти вымершем ските не стало общих полуночных служб и литургий, Савватий с прилежным громогласием читал ночами канон в своей келье. Закончив, обходил свою постройку, постукивая деревянным молотком по доске-таланте, чтобы бесов шугать. Отчего думалось Максиму, что Четырехликий к Савватию-то наведывается. Уж старец нечистой силе спуска не даст.
Уделив совсем немного времени сну, пел старец заутреню срывающимся высоким голосом, переходя то и дело на греческий.
Отдыхает ли сейчас Савватий после ночной арены[3] или вдруг занедужил и изнемог от лихорадки?
Максим постучал в дверь кельи. «Эй, старче, не надобно ли тебе вспоможения какого?» Повременил. Не дождавшись ответа, распахнул дверь.
Не было старца в келье. Но ведь и никакого следа вокруг. А снег, судя по ровному насту, после ночи не шел вовсе. Куда ж мог подеваться старец темной порой, егда только зверю бродить пристало?
Максим, закрыв дверь, положил дрова у порога кельи. Хотел было повернуть прочь – ноги-то уже замерзать стали, но почувствовал Касание. Сейчас оное не нежило его маслянистыми потрагиваниями, а подталкивало войти внутрь.
Под скрип двери и половиц Максим вступил в жилище инока. Миновав крохотные сени, заглянул в малую клеть. Оказавшись посреди пустой кельи, посмотрел вверх. Гнилые доски кровли выломаны были, и на краях их острых виднелась запекшаяся кровь. Такоже на стропилах и на полу. Одна половица сдвинута была, Максим приподнял ее – топор лежал под скутом нетронутый. Посох же старцев стоял у двери.
Никуда не ушел Савватий. Враг ворвался в келью инока сверху, нежданно и безвестно, изранил ино умертвил старца, затем вытащил бессильное тело через крышу.
Максиму сделалось зябко. Не только ногам и тулову, но и внутри пробрало. В подложечье холодная сосущая пустота сполна открылась.
Немедля бежать в монастырь! Это ведь не тать лесной сгубил Савватия. Не медведь, не волк. Велик бысть враг, явившийся мглой полуночной к старцу. Велик и летуч. Знать, не убоялся адский гость ни креста, ни крестного знамения. Задул крылом нетопыриным свечу и уволок старческое тело в ночь на растерзание.
Максим, приняв в руку Савватиев посох из твердого южного дерева, оставил келью, и, безотчетливо подгоняя себя, стал резво спускаться по склону. Пока добирался до тропы, небеса утратили тяжесть свинцовую, потончали, залазурились, а там уже солнышко заиграло на снежных шапках, нахлобученных на верхушки елей и красноперые ветки рябины.
Савватий принял смерть на своей «арене», бренное тело не спас, но за истину постоял и божий свет в душе оборонил. И что, в самом деле в монастырь торопиться? Туда, по снегу, едва ли за полдня добредешь, да пока еще лодку отыщешь, чтобы через Вологду переправиться. А вдруг ледостав? Аще одолела Савватия темная сила, то навряд пара послушников, присланных игуменом, вернет старца из объятий ада.
А случиться может и так, что послушники ражие возьмут самого Максима, отволокут в глубокий монастырский подвал с дверями дубовыми, под замок железный посадят. Опосле приедет строгий дьяк от воеводы, да дворские и целовальники от волости.[4] Что порешат мужики на суде, удобрятся или ожесточатся – одному Господу ведомо. Так ведь и на плаху недолго загреметь.
Сам погиб Савватий, своим произволением на поединок с адскими силами выступя. А коль темные силы уволокли его в преисподнюю, то не так уж и крепок был старец в вере. Ибо тьма сильна только слабостью света. Или же бысть Савватий крепок в вере, потому и вызвал на борение адские силы, но не сумел устоять перед бесовской стаей и погиб с честью. Тело его бесами разорвано, но душа сподобилась вечности.
Обдумав это, Максим заметил, как заполнилась теплом дотоле томящая пустота в подложечье.
Но и ждать, пока кто из монастыря пожалует, нераузмно тоже. Надо самому на архиерейский двор сведаться, со знакомым дьячком словом перекинуться, а далее видно будет, в бега ли податься или на месте остаться.