— Идите. Я тоже скоро к вам приду.
Масленников вышел.
— Он кто у вас? — спросила девушка.
— Начальник штаба.
— Он у вас тоже хороший.
— Почему тоже?
— Тоже, как вы, — сказала она. — То есть не совсем, как вы, он, как я... то есть я не то — не хороший, как я... а я... — Она запуталась, смутилась, потом улыбнулась. — Я хочу сказать, что он, как я, тоже ещё молодой совсем, а вы уже взрослый, — вот что я хотела сказать.
— Вы уже меня вовсе в старики записали, — покачал головой Сабуров.
— Нет, почему в старики? — серьёзно сказала она. — Я просто вижу, что вы взрослый, а мы ещё нет. Вы уже, наверное, много пережили в жизни, ведь верно?
— Не знаю, может быть... Пожалуй, да... — нерешительно согласился Сабуров.
— А я — нет. Мне даже и вспоминать почти нечего. Только иногда Сталинград вспоминаю, какой он был. Вы никогда раньше не бывали в нем?
— Нет.
— Он был очень красивый. Я знаю — наверное, Москва красивее, но мне почему-то всегда казалось, что он самый красивый. Может, оттого, что я тут родилась. Очень жалко, — вдруг с силой сказала она, — очень жалко... Так жалко, вы представить себе не можете. Мама не плакала, когда с вами говорила?
— Нет.
— Она знаете какая... Она, если что-нибудь, пустяк какой-нибудь — тарелку разобьёт, — заплачет, а когда что-нибудь в самом деле страшное, она не плачет, молчит, даже ничего не говорит.
— А как ваш отец?
— Не знаю. Он на ту сторону не ушёл. Он мне сказал: «Я не уйду из Сталинграда». Он и не ушёл, я знаю. Они у меня оба хорошие. Когда я домой пришла и сказала, что ухожу в армию, а у нас только три дня как Миша — старший брат — погиб, я думала, что они спорить будут... А они ничего, сказали: «Иди». И всё... Хорошо, все понимают, — добавила она с детской непосредственностью представления о родителях, как о людях, обычно не понимающих самых простых вещей.
— Хорошо, что я вас увидела сегодня, а то я ваших раненых вывозила, они в разговоре все говорят: Сабуров, Сабуров, а я не знала, что Сабуров — это вы, а мне вас хотелось увидеть, поблагодарить. Мы тогда с вами ехали на пароходе, я вам разные вещи говорила, у меня тогда такое настроение было всё рассказать, и мне потом казалось, что, если я вас вдруг ещё увижу, мне опять захочется вам рассказать.
— Что?
— Не знаю, что... всё вообще... Вот не попали бы вы сюда к нам, в Сталинград, мы бы с вами никогда не увиделись.
— Почему? Вы же хотели учиться?
— Да.
— Поехали бы в Москву?
— Да.
— Поступили бы учиться в университет, а я бы там как раз преподавателем был.
— Вы разве до войны преподавали?
— Нет, учился, но должен был преподавать.
— Вот бы не подумала. Мне казалось, что вы всю жизнь в армии...
Как всякому человеку, пришедшему из запаса, Сабурову была приятна эта ошибка.
— Почему вы так подумали? — спросил он с интересом.
— Так. Вы такой, как будто всегда в армии были, — такой у вас вид... — И она, прикрыв рот рукой, зевнула.
— Ложитесь, — сказал он, — спите.
Она потянулась и легла. Сабуров снял с гвоздя свою шинель и укрыл девушку.
— А вы в чём пойдёте? — спросила она.
— Я днём без шинели хожу.
— Неправда.
— Нет, правда, я всегда правду говорю. Так и запомните на будущее знакомство.
— Хорошо, — согласилась она. — Сколько вам лет?
— Двадцать девять.
— Правда?
— Я же сказал вам.
— Ну да, конечно, — она с недоверием посмотрела на него, — конечно, правда, но только не похоже.
Она закрыла глаза, потом снова открыла их.
— Я, знаете, так устала, ужасно устала... я так всё ходила, ходила последние два дня, а сама думаю, вот бы лечь и заснуть…
— Вот и спите.
— Сейчас... У вас дети есть?
— Нет.
— И жены нет?
— Нет.
— Правда?
Сабуров рассмеялся.
— Мы же договорились.
— Нет, я вам верю, — сказала она. — Это я потому, что когда на фронте с нами, с девушками, болтают, то все как будто сговорились — уверяют, что у них жён нет, и смеются... Вот и вы смеётесь, видите...
— Я смеюсь, но это всё-таки правда.
— А чего же вы смеётесь?
— Вы смешно спросили.
— Почему смешно? Мне интересно, вот я и спросила, — сказала она совсем сонным голосом и закрыла глаза.
Сабуров с минуту постоял, глядя на неё, потом подсел к столу, пошарил по карманам — кисет с табаком куда-то запропастился. Он полез в полевую сумку. Там, между карт и блокнотов, к его удивлению, оказалась смятая папиросная коробка — та самая, из которой он вынул три папиросы: себе, Гордиенко и покойному Парфенову, когда они собирались атаковать ночью дом. Одна папироса была оставлена «на потом», на после атаки, и с тех пор он забыл о ней. Он посмотрел на коробку и без колебаний, как будто сейчас случилось что-то особенное, ради чего надо было выкурить эту последнюю папиросу, взял её и закурил.