Какая доброта несказанная к дикарям–полубесам и какое неподражаемое чувство превосходства над всеми остальными народами. Киплинг–то как раз был одним из самых чутких англичан, за «Маугли» ему большое спасибо, но могло ли нашему «белому человеку» придти в голову, что «бремя индусов», то есть их священный долг — вбить британцам ума куда следует? Да, они многому научили индусов, но ничему у них не научились. А в итоге Киплинг разводит руками: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут».
Но Запад и Восток всё же сошли с мест для того, чтобы встретиться в сердце русского человека.
А посмотрите на современных американцев, эту отрыжку англосаксонской цивилизации. Они так трогательно уверены в превосходстве своей политической системы над всеми возможными типами государства, что, взирая с высоты Капитолия на другие страны, задают только один вопрос: много там демократии или мало, то есть достаточно ли эта страна приблизилась к американскому идеалу — самому идеальному идеалу всех времён и народов. Американцы не только не способны что–либо перенимать у других народов, им вообще чужды попытки понять другой народ, и даже более того — они уже не способны понимать, что между народами есть разница, что существуют различные цивилизации в рамках которых уместны различные политические системы.
Так что наша русская переимчивость, это далеко не «само собой», это качество вполне уникальное. И это качество далеко не всегда идёт русским на пользу, порою играя с нами очень злые шутки. Бердяев писал: «Русские были так увлечены Гегелем, Шеллингом, Сен — Симоном, Фурье, Фейрбахом, Марксом, как никто никогда не был увлечён на их родине. Русские не скептики, они догматики, у них всё приобретает религиозный характер. Дарвинизм, который на Западе был биологической гипотезой, у русской интеллигенции приобретает догматический характер, как будто речь шла о спасении для вечной жизни. Материализм был предметом религиозной веры».
А ведь и правда. На Западе никому даже в голову не приходило взять да и построить государство «по Марксу», а из «Капитала» сделать «Библию». У себя на родине марксизм был лишь одной из бесчисленных экономических теорий, только русские догадались провозгласить его «единственно верным учением». А мужики наши — практики, они тут же и за дело взялись. Не извольте сомневаться, Октябрьская революция — явление чисто русское. Стала она у нас возможна благодаря двум нашим основным качествам — редкостной переимчивости и, как ни странно — повышенной религиозности.
Большевики предложили идеал почти религиозный — «светлое будущее». То есть предложили страдать и умирать за «радость не сейчас». Мысль эта совершенно не привлекательна для рационалистического мышления, на неё могло откликнуться только религиозное сознание. Сознание, которому православие всегда предлагало страдать и умирать за «радость не здесь». А рационалистам ведь всё хочется получить «здесь и сейчас». Но это западный рационализм. Наши — другие.
Бердяев прав в том, что у нас даже атеизм принимает религиозные формы. Вспомним хотя бы безбожника Белинского, который однажды возопил: «Помилуйте, господа, мы ещё не обсудили вопроса о существовании Бога, а вы говорите обедать». Вот так, господа. Нашему атеисту надо прежде всего разобраться с Богом, а обед — это когда–нибудь потом, это не главное. У атеиста западного «обед» — это как раз главное и первоочередное. Это мерило всех вещей. А Белинский… Ну наш ведь. Дурак только.
Талант не пропьёшь. Религиозный народ останется религиозным, хотя порой эта религиозность принимает извращённые формы. А вот что касается нашей переимчивости, то её действие ограничено действием нашей религиозности. Тут мы подходим к глобальнейшему для русского сознания вопросу.
2. Что хорошего в Европе?
У русских очень большие проблемы с самоидентификацией, потому что у нас почти не было на неё исторического времени. Основную часть своего исторического бытия, где–то восемь веков, Русь просуществовала чрезвычайно замкнуто, русские ни с кем себя не сравнивали, а значит и не имели потребности в ответе на вопрос: «Что значит быть русским?». Потом, где–то со второй половины XVII века, русские всё чаще поглядывали на Запад и всё реже приходили в восторг от самих себя. Пётр придал этому процессу обвальный, лихорадочный характер. Весь XVIII век мы только и делали, что европеизировались, Европа стала для России мерилом всех вещей. Соответственно, оценки национального бытия сводились к очень нехитрым: «У нас хуже, чем у них» или «У нас лучше, чем у них». Никаких представлений о характере собственной самобытности в таких условиях возникнуть не могло.