Выбрать главу

Он дождался, когда она выйдет гулять в круглый травяной двор. Был полдень, солнце глядело прямо в дворовой колодец, известковые стены слепили, как горные снега, их отсвет припорашивал серебром ее бескровные щеки, а волосы блестели, как мокрый шелк. Наверное, такая она была в Горах, только из-под снежного серебра пробивался нежный румянец.

– Не зябнете ли вы?

Женщина покачала головой. Он пропустил два удара сердца прежде, чем предложил ей руку. Она без удивления оперлась.

– ШъяЛма, прошло уже немало времени с тех пор, как вы здесь…

Ну уж. Месяц с небольшим. Она покосилась на Бреона: солнце праздновало полдень в его шевелюре, сухие высокие скулы были гладко выскоблены. Это бритье было для нее непостижимо – чем он, Господи помилуй, может бриться? И какая это, наверное, мука мученическая.

– … И могли все узнать про замок и про мой род, поскольку в вашем распоряжении Анналы… Потому, надеюсь, поймете мое любопытство. Я хотел бы знать вашу историю. Возможно, ее следовало бы и записать. Таким, как я или вы, нельзя пренебрегать памятью потомков.

«Тебе-то особенно. У тебя же детей нет».

Она могла бы его соблазнить. Он отпустит ее. Она бежит. В горы. Там ШъяГшу, удушливая роскошь. И война. Т'хоАрГэшь ляжет от моря до Моря – правда, то море, чей берег уже давно завоеван, называют Великой Рекой. На том берегу должна быть Земля Чудовищ, куда людям нельзя: таков Зарок.

Бреон ожидал. Он знал цену своему вопросу. А она знала цену ответу. Каково ему будет услышать, что язычница ШъяЛма училась в Сорбонне и спасалась от июльской жары в Нотр-Дам, лакая там потихоньку из жестянки пивко.

– Вы правы, Т'хоАрГэшь – не моя родина.

Она устала молчать, и мысленно дорисовывать мир за пределами зароков и сказаний. Уже два года она только и делала, что слушала, читала, рассматривала, вникала, редко-редко подавая голос в ответ на прямые вопросы. ШъяГшу, впрочем, задавал мало вопросов: непостижимым образом с ним было очень легко, хотя с точки зрения ее мира (Боже, где он?!) горец был сущий нелюдь. Пленные рыцари в лучшем случае могли рассчитывать на рабство в каменоломнях и копях; но чаще всего на них опробовали новые пытки, и, разумеется, во множестве рвали рыцарские сердца: боги алкали жирного жертвенного смрада. А между тем поклонники этих сердцеедов умели снимать бельма, делать трепанацию черепа, лечить туберкулез, составлять календари на века вперед с учетом лунных и солнечных затмений и возводить дворцы, которым нипочем были землетрясения. И при этом они лелеяли Великие Сны, соблюдали смешные Зароки, наверняка унаследованные от побежденных некогда племен, и совершенно амикошонски относились к своим коренным Богам.

– Моя родина лежит… вне пределов этого мира.

Он вскинул брови.

– Легендарные земли часто кажутся выдумкой… О Пресвитерианстве мне как будто приходилось слышать – как раз его и считают на моей родине легендарной землей… То бишь выдумкой.

– Как же далека должна быть ваша Родина, если Пресвитерианство там считают выдумкой!

– Моя Родина – другой мир. Представьте, что этот – выпитое яйцо, – она невольно ухмыльнулась. – Я – из другого яйца.

Он осмыслил – и подивился легкости, с какой вселенская ячея из множества миров представилась его мысленному взору.

– Но, стало быть, эти миры соприкасаются внешними сторонами тверди… – и он уточнил, – стало быть, слухи о крылатой лодке – правда? И эта снасть способна пробить свод небесный? Все семь небес, что тверже алмазов? И – стойте – если вы пробили наши небеса – значит, ваш мир – сверху… Значит, вам пришлось дойти до дна вашего мира, прежде чем низвергнуться в наш? Стало быть, вы прошли круги ада, а потом пронизали кущи райские? – Он не знал, верить ему или смеяться. Это звучало даже не ересью – ребячьей побасенкой.

– Может, я еще не завершила путь по кругам ада.

Он невольно вздрогнул. Круглый двор. Кольцо протоптанной тропинки.

– Если наш мир – ад, за какие грехи вы в него ввергнуты?

– Этого я не знаю. Ибо теперь моя прежняя жизнь кажется мне сном потрясенного разума.

Судия отступился. Он не смел посягать на ее исповедь. Но по его глазам она поняла, что он не утратил надежды вызнать правду.

Этельгард смотрела на них из узкого окна в тени сходящихся стен. Они разгуливали об руку и беседовали. Ну и что? Ну и что?! Если уж на то пошло, ее ночной разговор с Лианом был поступком куда более предосудительным – если бы кому пришло в голову судить! Мало ли о чем шел разговор между ШъяЛмой и Судией? Но серые камни стен источают горечь – и она забивала горло, выжимает из-под век едкую влагу.

Бреон… Она очень не вдруг поняла, ради кого он зачастил в материнский замок; она считала – ради матери; та источала столь спелый мед соблазна, что в пору было думать о колдовстве. Мать! Этельгард не смела гневаться на нее, хоть та и заслуживала гнева: золотокосая, желтоглазая, равнодушная ко всему, кроме самое себя. Кто только не объявлял ее, княгиню Уту, своей Дамой. Когда она целовала рыцарей в лоб, то присасывалась губами, словно впивала сквозь кожу толику мозга. Никакие благовония не могли совладать с ее собственным духом – сладковатым и острым до щекотки в ноздрях. Каждое полнолуние к нему подмешивался слабый гнилостный запах. Не раз и не два в такие дни девочка Этельгард нападала на ее кровавый след – эта-то кровь и пахла гнилью.

Она ничего не хотела об этом знать, хотя никто вокруг не таил грехов и грешков: замковая челядь любилась в каждом закутке. Своего тела Этельгард в этаком положении представить не догадывалась. И каков же был ужас, когда однажды под вечер заныло внизу живота и по ногам потекло горячее. Забившись в нужник, она при свечке задрала юбки: кровь. И запах гнили. В этот миг она шепотом призналась себе в том, что до этого даже мысленно страшилась облекать в слова: мать – нечиста. И она, Этельгард – тоже. Неужто это нельзя отмолить, неужто нельзя изничтожить постом кровоточивую плоть?

Ей было четырнадцать.

Она обрядилась во власяницу и тайно ушла в пустыню, которая людям представлялась лесом. Во второй раз дурные крови пришли через три месяца. Потом настала зима.

Бог посылал заледеневшие ягоды – шиповник, можжевельник, иногда орехи. Голове было легко, виски наполнял тончайший шум – как бы пение, и с каждым днем оно становилось явственнее. В один солнечный день она шла по завьюженной дороге, едва чуя под собой снег. Воздух всей толщей блестел от солнца, а под деревьями голубел, как будто самое небо опускалось на лес. Пение в висках было слышно, как никогда – и вдруг дорога стала подниматься вверх – идти сразу стало труднее, но, преисполнившись восторга, она шагала прямо к солнцу, пока Свет не принял ее.

До сих пор в храме ее родового замка служат благодарственный молебен за небывало мягкую зиму: в тот год не встали реки, а сырой снег только в лесу и держался; с пашен он сходил в тот же день, что выпадал. По свежевыпавшему снегу и поскакал на охоту двадцатилетний тогда Бреон. Но прежде звериных троп напал на следы босых ножек, а потом нашел и отшельницу, лежавшую без памяти на снегу. Ее завернули в два плаща и увезли в его замок. И когда она очнулась, недоумевая, как попала из студеного леса в мягчайшую духоту перин, то первым делом увидела золотоволосого рыцаря – он смотрел на нее из-за плеча дамы зрелых лет, и улыбался. Через две недели рыцарь Бреон сопроводил ее во владения княгини Уты. Слух о подвижничестве долетел туда раньше, и каждая деревня от мала до велика целовала наследнице подол, и несла под благословение золотушных младенцев.