После подвижничества тщеславие и убожество матери виделись ей по новому – она жалела стареющую даму, которая спешила угнаться за временем, держа в небрежении свою душу. Тем более что Господь удостоил ее самое, Этельгард, великой награды: дурные крови больше не приходили. Потайное место источало лишь капли прозрачной влаги, которая пахла весенней землей. Эта награда осталась бы ее тайной, но женщины, которыми окружила спасенную наследницу матушка – увядающие болтушки, обязанные наставлять ее в суетных женских искусствах – перепугались, смешно сказать, что она беременна. Этельгард долго не могла взять в толк, на что они намекают – а когда поняла, засмеялась в первый раз после возвращения из леса. Да, крови не приходят, ибо единственный мужчина, с кем она была близка – Спаситель, внявший ее мольбам. Приживалки ничего не поняли – ни одна, кроме самой старшей, чьи подвижные черты вдруг застыли, оттененные складками на переносице и у губ – та сказала, что наградой за подвижничество стало бесплодие – и дай Бог, временное, дай Бог, к лету крови придут, дай Бог.
Не дай Бог – мысленно взмолилась Этельгард. И Бог внял, больше того – оделил новым высоким счастьем: тот самый Бреон, что наведывался в числе прочих, и вел с ней пустяшные разговоры, испросил дозволения сражаться за нее и славить ее имя. С ее именем в сердце и на щите он ушел в Первый поход. И вернувшись, попросил ее руки: его лицо было таким, что она поняла – отказать – значит совершить смертный грех; все грехи ее матери рядом с этим будут простительны. Но в опочивальне, разоблаченная до сорочки, Этельгард преисполнилась черных сомнений: со дна памяти поднялись охи и шорохи торопливых соитий, запах дурной крови, острый душок сладострастной испарины… Она вообразила себя опрокинутой, прижатой к ложу, распятой на перинах напором похоти; исчез из памяти рыцарь, который просил дозволения по всякому поводу. Он – муж. Как-то оно будет? Как-то оно будет?! Она сидела в изножьи ложа едва жива, когда он вошел.
Он вошел. Опустился на колени. И гладил ее поверх сорочки, простирая вверх горячие руки и закрыв глаза, гладил нежно и исступленно, пока она не осмелилась дотронуться до его волос, провести рукой по щеке…
Она не рассказала ему про дарованную Господом чистоту. Решила – он должен понять сам. Но каждый день усердно штудировала Анналы, читала повести, изучала собрания былей и притч, стараясь постичь человеческую природу, ибо считала, что дар чистоты дан ей для очищения душ людских, чего не сделаешь без любви и жалости; а высшая любовь и жалость даются через постижение.
Бреон говорил со ШъяЛмой, ничего более. А ее он каждую ночь гладит горячими ладонями поверх сорочки, как в первый раз, прежде чем познать. Она помнила, как сладко было тогда жжение в глубине лона. Сейчас осталась только сладость, не слабнущая с годами. Но почему гордячка-язычница так ей ненавистна? Этельгард было стыдно исповедоваться – с детских лет она не каялась в злобе на ближнего своего.
О бесплодии жены Бреон проведал вскоре после свадьбы. Поначалу, конечно, решил, что с первых ночей понесла. Потом, ни слова не говоря, принял бездетность, как испытание: о кровных чадах своих всяк умеет позаботиться, а ты позаботься-ка о чужих, да великовозрастных, к тому ж. ШъяЛма ему тоже вроде как дочь – если следовать этой мысли.
Ей, наверное, к тридцати, как Этельгард. Она – дней десять тому – просила у служанки чистую ветошь, и два дня после того не выходила к трапезе… Нет, он не видел в ней дочь – это невозможно, как ни тщись. Сестру тоже не видел. Но отстраненно думал: эта зрелая летами, прихотливая умом женщина может понести. Не попросит больше ветоши, зато будет воротиться от еды, а то и блевать пустой с утра слюной, начнет изводить курьезными просьбами – того, этого подай, будет ходить, закинувшись назад, приобняв рукой раздающееся чрево, сторожась на лестницах – не упасть бы. Станет вовсе дурна с лица – пойдет бурыми пятнами, а с гребня начнет снимать колтунами палый волос. Но улыбнется каждому шевелению растущего в чреве плода. Ему вдруг увиделась эта улыбка, тихая, медленная – словно – да! – обернутая внутрь, к ребенку, проступившая на губах лишь случайной изнанкой.
«Может быть, я еще не завершила путь по кругам ада… «Может, все вокруг – создано запертым в парализованном теле сознанием? Может, борясь с самой тесной на свете – нет ничего тесней бесчувственного тела – тюрьмой, разум избрал высшую из свобод: творение, и сотворил этот мир непохожим на тот, приведший ее к падению. К падению… Самолет не дает упасть на четыре лапы. Но разве в ее жизни были падения того рода, что в жизни падших женщин? Нет и нет.
Все шло в руки с поразительной легкостью: высшие баллы, интересные темы, влиятельные поклонники, престижные заказы. Она охотно писала статьи про пустяшных людей. Главное – никого не обидеть: «звезду», про которую пишешь, подругу, которую «обходишь», мужчину, которому отказываешь… Никого не обидеть! – что в этом плохого? Ведь она не может быть хороша для каждого. И она нарочно шла по краешкам чужих судеб, потому что готова была отвечать только за себя.
Правда, на курорте она вполне сознательно начала «ухаживать» за сорокашестилетним издателем, синьором Орсини. Пора было замуж; к тому же она подумывала перейти с писания статей на сочинение романов – тут издатель пришелся бы кстати. Да что! – он просто приятный человек…
Но в этом нынешнем мире не было ни глянцевых журналов, ни синьоров Орсини. Зато она могла бы соблазнить Судию. Стоит только перестать прятаться от него в ракушку недомолвок: «Вы не боитесь правды? Так внимайте».
Но почему же у него нет детей? Вот этот вопрос никак не обставить. Он в любом контексте будет вопиюще неприличен, как прикосновение к мошонке. Нет, хуже. Бесстыжая язычница может схватить за яйца, но у нее нет никакого права знать, почему он бездетен.
Солнце грузно опускалось в холмы. Оно было красно и холодно; неровный западный ветер казался его одышкой. «Надо бы убираться со стены – подумала она, чувствуя первые мурашки – и что он меня сюда затащил? «Он и сам не знал. Поговорили уже о Великих Снах, о чудесах здешних и прежних, паризианских, святых. Потом он взялся рассказывать о рыцарских обычаях – не по писаному (кодекс-то помнился наизусть), а по-свойски, с усмешкой. ШъяЛма улыбалась, иногда с сомнением, словно не вполне понимая, что смешного в той или иной истории, но желая доставить ему приятное. Рассказ о безумце, который принял ветряные мельницы за великанов, заставил ее расширить глаза – бывает же такое. Но после этого над ними пролетел тихий ангел, обдав порывом алого от солнца ветра. Матерь Божия, ей, верно, холодно. Он растянул левой рукой завязки, и снял с себя плащ – белый, шерстяной, на льняном подбое. Левое плечо мечено вылинявшим алым крестом.
– Это вышивала ваша супруга?