Ей когда-то сказали, что болеет не тело, но все существо человека. Если ее существо сумеет восстановиться (а именно это было трудней всего, ведь, чтобы его излечить, надо было его увидеть), все остальное будет вопросом времени и силы воли. Но ведь ее существо здорово. Пожалуй, никогда еще оно не чувствовало себя лучше. Да, больно шевелиться в постели, переворачиваться с боку на бок, но стоит откинуть простыни, и сойти с кровати будет легко. Она сделала попытку, и вот она на ногах. Вокруг в креслах спали сиделки, ее мать и один из врачей. Как ей хотелось, чтобы они ее увидели! Но она не стала их будить из опасения, что они, все вместе, заставят ее снова лечь. На цыпочках она подошла к выходившим в сад окнам, выглянуть из которых ей всегда был недосуг. Она увидела свисающий по стене плющ, гребни хакаранда[2] и магнолии на пологом склоне сада, широкий пустынный балкон, пепельно-серый газон, увидела аллею, мягкую дугу авениды, которая теперь называлась «авенида Либертадор», волокна тумана в полутьме — все было как будто в кино. И вдруг до нее донесся гул голосов. Или то были не голоса? В воздухе носилось нечто, вздымавшееся и опускавшееся, как если бы свет старался обогнуть какие-то препятствия или, извиваясь, тянулся в темноте некий бесконечный трек. Был момент, когда ей послышались слоги ее имени, только разделенные краткими паузами: «Эээ-вии-таа». На востоке, из глубин реки, вставал рассвет, тем временем дождь сбрасывал серое облачение тумана и оживал, алмазно искрясь. На аллее виднелись зонты, мантильи, пончо, огоньки свечей, распятия и аргентинские флаги над процессией. Какой сегодня день? — спросила она себя. Почему флаги? Сегодня суббота, прочла она в настенном календаре. Суббота — и все. Двадцать шестое июля, суббота, год тысяча девятьсот пятьдесят второй. Это не день национального гимна, не день Мануэля Бельграно[3], не день Святой Девы Луханской, не какой-либо из священных перонистских праздников. Но вот они, ее бедняки, бродят там как неприкаянные души. Вон та, что молится на коленях, это донья Элиса Техедор, все в том же траурном платке, как тогда, когда она попросила у меня вернуть ей повозку для молока и двух лошадей, украденных у ее мужа в рождественское утро; а тот человек в шляпе набекрень, что прислонился к ограде полицейского участка, это Висенте Тальятти, для которого она добилась места полуофициального художника; парни, зажигающие людям свечи, это двое сыновей доньи Дионисии Ребольини, которая попросила у меня дом в Лугано и умерла раньше, чем ей сумели предоставить жилье в Матадерос[4]. А почему плачет дон Луис Лехиа? Почему все они обнимаются, почему воздевают руки к небу, проклинают дождь, стонут от отчаяния? Неужели это они говорят, что я слышу: Эээ-вии-таа, разве ты не выйдешь? Нет, я не собираюсь выходить, дорогие мои обездоленные, мои оборванцы, идите отдыхать, наберитесь терпения. Если бы вы могли меня увидеть, вы бы успокоились. Но я не могу допустить, чтобы меня видели такой, как сейчас, когда я так плохо выгляжу, так исхудала. Они привыкли, что я являюсь перед ними более величавой, нарядно одетой, — как же могу я их разочаровать своим изможденным видом, отсутствием былой бодрости и объятым скорбью духом.
Да, но она может записать для них обращение по радио и проститься с ними на свой лад, препоручая их своему мужу, как делала всегда, — но для этого у нее еще есть целое утро, чтобы разработать голос, распорядиться установить микрофоны и взять в руку платочек на случай, если она не справится со своими чувствами, как было в последний раз. Целое утро, а также остаток дня, и завтрашний день, и там, на горизонте, все оставшиеся ей дни. Новая волна слабости возвратила ее в постель, свет в ее теле погас, и овладевшая ею блаженная легкость наполнила сном, — из одного сна она перешла в другой, в третий — спала так, как будто никогда в жизни не спала.
Было тогда часов девять или четверть десятого вечера? Полковник Карлос Эухенио де Моори вел в Школе военной разведки второе свое занятие о понятии секретности и об использовании слухов. «Слухи, — говорил он, — это тайные знаки, предваряющие момент, когда отдельные факты становятся непреложной истиной». Он уже процитировал труды Уильяма Стентона о структуре китайских тайных лож и лекции философа Фрица Маутнера[5] о неспособности языка охватить всю сложность реального мира. Но теперь он сосредоточился на слухах. «Всякий слух вначале безвреден, так же как всякая истина вредна, ибо не поддается искажению, ее не передают из уст в уста». Он стал рыться в своих записках, ища цитату из Эдмунда Бёрка[6], но в этот момент явился один из гвардейских офицеров с сообщением, что только что скончалась супруга президента. Полковник собрал свои бумажки и, выходя из аудитории, сказал по-немецки: «Слава богу, что все кончилось».
Последние два года Полковник по приказу некоего генерала из Службы разведки, который в свой черед сослался на приказ Перона, вел наблюдение за Эвитой. Его необычайная обязанность состояла в том, чтобы делать ежедневные донесения о мучивших Первую даму маточных кровотечениях, о которых президенту, видимо, должно было быть известно лучше, чем кому-либо. Но так уж обстояли дела в то время — никто никому не доверял. Навязчивым кошмаром людей среднего класса было то, что откуда-то из тьмы нахлынет орда варваров, чтобы отнять у них дом, службу и сбережения, как это вообразил Хулио Кортасар в рассказе «Захваченный дом». Эвита, напротив, видела действительность совсем по-иному: ей были ненавистны олигархи и предатели родины, желавшие придушить своим сапогом обездоленный народ (так она говорила, в своих речах она брала самые высокие ноты патетики), и она просила помощи у масс, чтобы «вытащить на свет предателей из их мерзких нор». В гостиных высшего класса как заклятие против гневного топота бедняков читали цивилизованные сентенции из «Листа в бурю» Линь Ютана, лекции об удовольствии и нравственности Джорджа Сантаяны и сарказмы героев Олдоса Хаксли. Эвита, разумеется, не читала. Когда ей надо было выйти из затруднительного положения, она по совету мужа цитировала Плутарха или Карлейля. Она предпочитала доверять прирожденной мудрости. Была она очень занята. По утрам принимала от пятнадцати до двадцати профсоюзных делегаций, во вторую половину дня посещала несколько больниц и какую-нибудь фабрику, возглавляла открытие новых дорог, мостов и родильных домов, два-три раза в месяц выезжала в провинции, каждый день произносила пять-шесть речей, коротких обращений, боевых призывов, с полдюжины раз в одной фразе заявляла о своей любви к Перону, все больше повышая регистр, а затем возвращаясь к исходной точке, как в фуге Баха: «Мои постоянные идеалы — это Перон и мой народ»; «Я поднимаю свое знамя за дело Перона»; «Я никогда не перестану благодарить Перона за то, чем я являюсь и что имею»; «Моя жизнь принадлежит не мне, а Перону и моему народу, они — мои постоянные идеалы». Ее речи оглушали, утомляли.
Полковник не брезговал никакой работой по слежке и, чтобы наблюдать за Эвитой, некоторое время служил в свите ее помощников. Власть — это всего лишь набор данных, повторял он про себя, и неизвестно, какой из фактов, которые я собираю, мне когда-нибудь пригодится для более важных целей. Он писал донесения столь же подробные, сколь несовместимые с его рангом: «Сеньора теряет много крови, но не желает вызывать врачей… Она запирается в своей уборной и тайком меняет ватные тампоны… Кровь у нее льется рекой. Невозможно различить, когда это вызвано болезнью, а когда менструацией. Она стонет, но только когда никого нет. Помощницы слышат, как она стонет в уборной, и предлагают ей помощь, но она отказывается…
2
Хараканда — цветущее синими цветами растение, культивируемое в садах и парках. — Примеч. пер.
3
Мануэль Берграно (1770—1820) — аргентинский политический и военный деятель, один из руководителей Майской революции (1810 г.), освободительной войны против испанского господства. — Примеч. пер.
5
Фриц Маутнер (1849—1923) — немецкий литератор, автор «Философского словаря» (1910 г.). — Примеч. пер.