— Соль и вода бесплатно, — сказал парень. — Можете брать сколько угодно.
— Тогда дайте мне соли, — сказал полковник. — Больше ничего не надо.
Снаружи воздух был по-прежнему мутным. Ветер дул с такой силой, словно он представлял собой братство многих ветров, которые никогда не стихают. Он был влажный, целительный, с прожилками морского воздуха и злыми иглами песка, вероятно прилетевшего из пустыни. На горизонте высился гордый силуэт конусообразного холма, который Полковник разглядел накануне. Теперь казалось — он вот-вот растворится и исчезнет.
Возвратясь в свою комнату, Полковник увидел, что на койке постелены чистые простыни. На полочке в санузле были разложены его бритвенные принадлежности. Одежда висела на плечиках, белье лежало в ящиках гардероба. Полковника возмутило, что кто-то посмел открыть его чемодан и без позволения распорядиться его вещами. В бешенстве он принялся писать письмо с жалобой военному министру, но не дописал до конца. Окружавшие его пустыня и одиночество казались необоримыми, и он решил, что, наверно, лучше терпеливо ждать, пока минуют полгода ссылки. Теперь его тревожила только Покойница. Он было хотел Ее укротить, а ему не дали. Рано или поздно, когда Она уйдет из их рук, они там, в правительстве, будут вынуждены его позвать. В конце концов, он один знает, как с Нею обращаться. Конечно, доктор Ара тоже наловчился, но к нему не захотят обращаться: он иностранец, человек гражданский и, возможно, в тайном сговоре с Пероном.
Смутное подозрение зрело в нем, пока не завладело им полностью: да, его тайны раскрыты. Кто бы ни был тот человек, что опорожнил его чемодан, он уже знал, что там находилась рукопись «Моего послания» и пачка школьных тетрадок, которые мажордом Ренци передал матери Персоны; тех, в которых Она, Персона, писала в 1939 и 1940 году и в которых на нечетных страницах были подчеркнуты слова «ногти», «волосы», «ноги», «макияж», «нос», «репетиции» и «расходы на больницу». И без сомнения, этот наглец нашел также карточки, на которых Полковник записывал происшествия в Службе. За те жалкие полчаса, что ему дали на прощание с семьей, он меньше времени потратил на то, чтобы поцеловать дочек и собрать вещи, чем на упаковку этих бумаг, без которых он станет человеком уязвимым, конченым — короче, никем. То, чем он теперь владеет, ничто и в то же время все: тайны, которыми нельзя ни с кем поделиться, отдельные нити историй, сами по себе не много значащие, но сплетенные вместе кем-то, кто сумеет это сделать, они могли бы воспламенить всю страну.
Если притронулись хоть к одному листу бумаги, он убьет первого, кого встретит. Ему безразлично, кто входил в его комнату, — здесь все соучастники. Ему оставили его «смит-и-вессон» с шестью патронами, возможно, в надежде, что он застрелится. А он и не подумает это сделать, он воспользуется оружием, чтобы убить того, кто перед ним появится. Он еще им покажет, прежде чем затеряться в порывах ветра в бескрайней пустыне. Вне себя от гнева, он осмотрел чемодан. Странно. Папки как будто никто не трогал. Все они были перевязаны немецкими узлами в виде восьмерки, которые только он умел завязывать и развязывать.
Он разложил карточки Службы на койке и окинул их взглядом: вряд ли кто-нибудь, даже читая-их, сумел бы разгадать смысл. Он писал в них, применяя простой, достаточно примитивный шифр, но, если не знать фразы, на которой шифр основан, смысл будет недоступен. Копию ключевой фразы он оставил в своем сейфе во Французском банке с указанием, чтобы в случае его смерти или исчезновения она была передана его другу Альдо Сифуэнтесу. Сам Сифуэнтес показывал мне эту фразу, написанную изящным наклонным почерком Полковника: «Я узнал, что нельзя считать несправедливостью гонения, которые я переживаю».
Каждая буква заменялась какой-либо другой буквой алфавита, каждая цифра — другой цифрой.
— Долгое время я думал, что Моори составил ключ к шифру в те безнадежные дни, которые ему пришлось пережить на берегу залива Сан-Хорхе, — сказал мне Сифуэнтес. — Я думал, что эта фраза является покаянным автопортретом его самого. Я ошибался, он заимствовал ее из книги Эвиты. Вы можете ее найти в «Моем послании», которое продается во всех киосках. Моори слегка изменил фразу, возможно, чтобы добавить несколько букв. Эвита пишет: «Болезнь и страдания приблизили меня к Богу. Я узнала, что нельзя считать несправедливостью все то, что я переживаю и что заставляет меня страдать». Моори же говорит о «гонениях, которые я переживаю». Вероятно, он также думал о себе, как мне и показалось сперва. Вероятно, мысль о проклятии уже кружила в его уме.
Но, разложив карточки на койке, Полковник только хотел проверить, не нарушен ли их порядок. Он прочитал записи, сделанные после того, как он пометил Персону звездчатой меткой за ухом. «Что произошло после смерти отца в 1926 году?» И расшифровал последнюю строку ответа: «Она отправилась с матерью, братом и сестрами в омнибусе в Чивилкой». Все было на месте. Еще раз прочитал карточку с вопросом: «В течение первых семи месяцев 1943 года о Покойной нет сведений. Она не выступала ни на радио, ни в театре. В театральных обзорах ее имя не упоминается. Что происходило в этот период? Была ли она больна, или ей запретили выступать, или она уехала в Хунин?» И с досадой расшифровал последнюю строку: «Мерседес Принтер, которая ее посещала в больнице Отаменди и Мироли, рассказала…»
Остаток утра он провел, лежа на койке и размышляя, как бы снова заполучить Эвиту. Он хотел, чтобы Она была с ним. В этом глухом углу, наедине с ним, Ей будет лучше, чем где бы то ни было. Кто-нибудь может Ее привезти к заливу Сан-Хорхе. Ему опять нужен план, надежный офицер и какие-то деньги. Быть может, удастся продать историю Покойницы в какой-нибудь журнал и исчезнуть. Эту идею ему внушал Сифуэнтес: «Думайте, Полковник, думайте. „Пари-Матч“, „Лайф“. Пять тысяч долларов. Десять тысяч. Сколько захотите». Однако если он откажется от тайны, то перестанет быть самим собой. Ничего не будет стоить.
Неспешная ниточка солнечного света проникала через фрамугу. Он обвел взглядом суровые стены, ища место, где бы спрятать бумаги. Стены были прочные, неприступные. На цементной поверхности не было видно никаких борозд, только следы, оставшиеся после поливки, — комки и кратеры, вроде лунных. Около трех часов голод прогнал сонливость. Полковник лежал неподвижно на койке, и вдруг ему показалось, что кто-то осторожно входит в полутемную комнату. Он нащупал «смит-и-вессон» под подушкой и быстро прикинул, сколько времени уйдет на то, чтобы вскочить с койки и выстрелить. Напряжение не уменьшилось даже тогда, когда он понял, что вошла невероятно маленькая женщина (что это женщина, он распознал без труда: ее выдавали огромные груди) — волосы уложены в пучок, короткая юбка. Он увидел, что она идет к столу, неся дымящееся блюдо, пахнущее оливками, мускатным орехом и острым пряным соусом, из которого испарялись легкие намеки на вино. Когда женщина открыла плетеную шторку, прикрывавшую фрамугу, все тот же серый утренний свет — но теперь резкий, точно острая сталь, — завладел комнатой, отчего она странным образом стала еще темней.
— Мы подумали, что вы захворали, — сказала женщина. — Я принесла вам картофельную запеканку. Это гостинец в честь благополучного прибытия.
— Это вы открыли мой чемодан? — спросил Полковник. Теперь он мог ее разглядеть. Это была миниатюрная копия женщины: ростом не больше девочки девяти-десяти лет, с глубокими складками вокруг губ и двумя шарами грудей, из-за которых она ходила наклонясь вперед.
— Надо содержать комнату в порядке, — сказала она. — Надо выполнять предписания.
— Я не желаю, чтобы вы что-нибудь здесь трогали. Кто вы? Полковник мне не говорил о каких-либо женщинах.
— Меня зовут Эрсилия, — пробормотала она, не выпуская блюдо из рук. — Я его супруга. Ферруччо никогда меня не называет, больно важничает. А все здесь делаю я. Без меня не было бы и этого поселка. Вы слышали, какой ветер?
— Да я услышал бы его, даже будь я глухим. Не понимаю, как здесь сумели соорудить эти лачуги?
Полковнику хотелось, чтобы женщина поскорей ушла, но, с другой стороны, от нее так приятно пахло — даже не самой запеканкой, а вином в запеканке.