В тот же вечер я выехал в Бонн. Аргентинское посольство было безлюдно, почти весь персонал находился в отпуске. По счастливой случайности единственный оставшийся на месте служащий оказался моим давним знакомым. Благодаря ему я смог побывать в саду. Позади клумб с тюльпанами я обнаружил штабель досок и остатки какого-то стеклянного купола. Мой друг мне сказал, что это развалины сарая.
Мы перекусили в пивной, и после двух-трех кружек пива, движимый инстинктом, я принялся ему рассказывать, зачем приехал. Я увидел, что он смотрит на меня с недоумением, словно не понимая, кто я такой. Он согласился, что ротация в саду довольно необычна, но об Эвите понятия не имел. Мое предположение, сказал он, безосновательно. Возможно, что тело здесь побывало, но не для того, чтобы остаться. Я попросил его в любом случае посмотреть документы бухгалтерии за 1957—1958 годы, даже если они покажутся ему малозначительными: ведомости по ремонту, выплаты командировочных, расходы на перенос строений. Всякий пустяк может оказаться полезным.
До наступления сумерек мы осмотрели дом на Аденауэр-аллее, 47, где жил Полковник напротив посольства. Теперь там никто не жил, дом был полуразрушен. Его обрекло на снос сооружение метро. Окна верхних спален выходили на ветхий гараж, на северном углу крыши гаража росли кусты и бурьян. В кухне я увидел обрушившийся чердачный люк. Я просунул голову в темную дыру, тщетно надеясь, что труп окажется там. Я услышал только шуршанье крыс да стоны ветра. В коридорах лежал слой пыли.
На следующее утро мой друг прислал коробку из-под обуви, наполненную старыми бумагами, с короткой запиской без подписи: «Когда посмотришь то, что я тебе присылаю, выбрось это. Если что-то найдешь, я тебе ничего не давал, я тебя не знаю, ты в Бонне никогда не был».
Я там ничего не нашел. По крайней мере ряд лет я полагал, что нашел пустяки, но все же эти пустяки хранил. Нашел расписку в получении Моори Кёнигом автофургона «фольксваген» белого цвета. Нашел счет за покупку ста килограммов угля, доставленных в посольство в дубовом ящике. Узнал, что два других дубовых ящика были отправлены синьору Джорджо де Маджистису в Милан. Мне это показалось странным, но почему — я не мог сообразить. Фрагменты головоломки не складывались.
Нашел записную книжку в черном переплете с надписью кудрявым каллиграфическим почерком: «Принадлежит проф. д-ру Педро Ара Саррия». Страницы были засаленные, истрепанные. Некоторые записи уцелели. Мне удалось прочитать следующее:
«23 ноября. Одиннадцать часов вечера. Помни обо мне жизнь моя». «Когда придут тебя забирать у меня уже будет все чего тебе недоставало в этом ми» «тор? Я на нем сделал надрез, решетку для ощущения» «новые губы» «Где подводит уменье, поможет терпенье. Уменьем ныне управляет бред оно не столько пишет теоремы сколько скачет» «уменье это система сомнений. Оно колеблется. Столкнувшись с гербарием твоих клеток, я тоже заколебался — ты это заметила? — двигался на ощупь, среди огоньков протоплазмы съедающей рубцы метастаз, я тебя восстановил. Ты обновилась. Ты теперь другая» «и так читай надписи, которые я сделал на твоих крыльях люцилия тинеола, ангельская бабочка». «Ты будешь тем чем ты уже не являешься» «слышишь их они прошли за тобой. Не подчиняйся их правилам. Ты должна настоять на своем, как тогда, когда была девочкой».
На дне коробки я нашел листок из тетради, на котором кто-то дрожащей рукой написал:
Еще для «Моего послания». Могут ли народы быть счастливыми? Или счастливыми могут быть только отдельные люди? Если народы не могут быть счастливыми, кто вернет мне всю растраченную любовь?
На обратном пути в Париж я остановился в гостинице в Вердене. Там я увидел над своей головой огромную бабочку, парящую в вечности безветренного неба. Одно крыло у нее было черное и махало, устремляясь вперед. Другое, желтое, пыталось лететь назад. Внезапно она взвилась вверх и исчезла в голубых просторах. Она не подчинилась воле своих крыльев. Она улетела ввысь.
Через двадцать лет я тоже пустился в полет, но — в сторону прошлого. В одной из подборок «Синтонии», «журнала светил и звезд», который был любимым чтением Эвиты, я обнаружил заинтриговавшую меня заметку. В ней говорилось о планах выдающихся актеров радио на конец 1934 года: «Человек неизменной удачи, Марио Пуглиесе (Кариньо), отправляется со своим оркестром-буфф по провинции Буэнос-Айрес. 3-го и 4-го ноября он будет выступать в Чивилкое, 5-го — в Нуэве-де-Хулио и 10-го и 11-го — в Хунине. В двух последних городах надеются иметь полные сборы, так как „Лос Боэмиос“ Кариньо разделят успех с несравненным дуэтом Магальди.
Не требовалось особой проницательности, чтобы сообразить, что именно в этом турне Магальди познакомился с Эвитой и что, возможно, при этом находился Кариньо. Оставалось подтвердить факт встречи. Мне всегда как-то не верилось, казалось неправдоподобным, что король народной песни, кумир, на шею которому вешались толпы женщин, привез в радиостудию Буэнос-Айреса пятнадцатилетнюю провинциалочку, невежественную и не слишком привлекательную. В 1934 году Эвита еще была далека от того, чтобы быть Эвитой. Магальди же имел славу, сравнимую только со славой Гарделя. У него был меланхоличный вид и голос столь скорбный и сентиментальный, что публика уходила с его концертов, утирая слезы. Если репертуар Гарделя изобиловал песнями о запретной любви, страдающих матерях и житейских неудачах, то песни Магальди изобличали политиков и воодушевляли трудящихся и униженных. Но его образ идеально гармонировал с образом Эвиты не только в этом. Он также был человеком страстным и щедрым. Он зарабатывал более десяти тысяч песо в месяц, этих денег с избытком хватило бы на покупку дворца, а у него даже не было собственного дома. Свою мать и шестерых уже взрослых братьев и сестер он содержал без роскоши. Некоторые журналы настаивали, что деньги у него уходят на помощь заключенным и сиротам. Другие уверяли, что он их проигрывает в казино и за карточным столом. Он был принцем тридцатых годов. Кузины Эвиты, жившие тогда в Лос-Тольдосе, рассказывали, что они спали, обнимая фото Магальди, словно он был их ангелом-хранителем. Если бы кто-нибудь задумал довершить легенду об Эвите, приписав ей юношеский роман с мужчиной уровня Перона — «мужчины моей жизни», — он не нашел бы никого более подходящего, чем Магальди. Именно это нарочитое совпадение и внушало мне недоверие.
Историки, приверженцы Эвиты, однако, всегда полагали, что Она отправилась в Буэнос-Айрес одна с разрешения матери. «Эта версия больше в духе провинции и более нормальна», — предполагает Фермин Чавес, один из Ее почитателей. И сестра Эвиты, Эрминда, негодует при одной мысли о том, что Магальди — или кто-то другой — мог Ее прельстить сильней, чем мир и счастье в материнском доме. «Кто этот жалкий клеветник, выдумавший, будто ты покинула свой дом? Какая нелепость предполагать, что ты могла оставить нас вот так, внезапно!»
Потом сама Эвита призналась своим первым друзьям на радио, что Магальди привез ее в Буэнос-Айрес, а они пустили эту историю в прокат. Но единственный, кто знал правду, был Марио Кариньо. Прошло, однако, несколько недель, прежде чем я с ним встретился.
В 1934 году Кариньо был почти так же знаменит, как Магальди, но его слава была другого рода. Наряженный под Чаплина, он управлял комическим оркестром, гротескно изображавшим модные вальсы и фокстроты, вставляя в них звуки джунглей, звон цепей, плач детей и вздохи невест. Через тридцать лет, совершенно опустившийся, он превратился в хироманта, астролога и советчика страдающих влюбленных. Эти его занятия помогли мне его отыскать. В районе, где он жил, недалеко от парка Ривадавия, еще можно было зарабатывать на жизнь, гадая по рукам или составляя гороскопы местным жителям. Он едва мог передвигаться — упав в ванной, он сломал себе бедро.
Я увидел бледного, изможденного человека — похоже, всеми забытого, как если бы он уже незаметно умер. Его взгляд то и дело устремлялся в неопределенные точки пространства и редко на чем-либо останавливался. Мы проговорили больше двух часов, пока его внимание окончательно не ослабело. Память о прошлом держалась в нем нетронутой и незамутненной, как старый дом без окон и дверей, куда нет доступа ни воздуху, ни пыли. Но когда он продвигался к настоящему, память рассыпалась в прах. Не знаю, насколько то, что я сейчас расскажу, соответствует истине. Но знаю, что это соответствует его воспоминаниям и целомудрию настолько же, насколько не передает его лукавый и уклончивый язык, показавшийся мне языком прошлого века.