Едва делегация удалилась, у Галарсы возникла мысль, что в ящике с рукописями спрятана зажигательная бомба. Капитану лично пришлось спуститься и открыть ящик, когда судно уже плыло курсом на Рио-де-Жанейро. Там оказались только партитуры, юношеские письма да пожелтевшие фотографии.
Тосканини был похоронен с величайшей пышностью 18 февраля, сообщил капитан вечером за ужином. Более сорока тысяч человек ждали прохождения погребального кортежа перед миланским театром «ЛаСкала».
— Я, — сказал он, — был среди них. Я плакал так, как если бы хоронили моего отца.
После заупокойного молебна двери театра растворились, и оркестр «Ла Скала» исполнил вторую часть Героической симфонии, ту самую, которую учтиво посвятили великому маэстро музыканты Сантуса. Потом украшенный пальмовыми ветвями и траурными кистями катафалк проводила грандиозная процессия до кладбища Монументаль.
— Вы не помните, сколько весил гроб? — внезапно спросил Галарса.
Одна из сидевших за столом дам запротестовала. Это не тема для застольной беседы, сказала она. Не обращая на нее внимания, капитан вполне серьезно ответил:
— Сто семьдесят три кило. Это сообщили во всех газетах. Я не забыл, потому что число соответствует дате моего рождения: семнадцатое число третьего месяца.
— Он, наверно, был очень худой, — предположил Галарса.
— Кожа да кости, — подтвердил капитан. — Учтите, что он скончался почти в девяносто лет.
— В этом возрасте уже и думать перестают, — вставила одна из дам.
— Тосканини столько думал, — возразил капитан, — что у него произошла закупорка сосудов мозга. И даже после нее, мадам, он приходил в сознание. Во время агонии он обращался к воображаемым музыкантам. Он говорил им: «Piu morbido, prego. Ripetimo. Piu morbido. Ecco, bravi, cosi va bene»[115], как тогда, когда дирижировал Героической симфонией.
Когда пересекали линию экватора, Галарса безо всякой на то причины начал чувствовать себя менее одиноким. Ему не хотелось читать, пейзажи берегов его не привлекали, солнце он терпеть не мог. Единственным его развлечением было спускаться в трюм и разговаривать с Персоной. Он приходил туда до рассвета и нередко оставался и после восхода солнца. Он ей рассказывал о бесчисленных болезнях своей жены и о несчастье жить без любви. «Тебе бы надо развестись, — говорила ему Персона. — Тебе бы надо попросить прощения». Он слышал, как струится Ее голос между громадами груза или по другую сторону корпуса, в море. Но, возвратившись в каюту, твердил себе, что голос мог звучать только в нем самом, в каком-то неведомом закутке его естества. А что, если бы Бог был женщиной? — думал он тогда. Если бы Бог тихонько покачивал грудями и был женщиной? Э, пусть об этом думают те, кому это важно. Пусть Бог будет чем угодно и кем угодно. Он никогда не верил ни в Него, ни в Нее. И теперь не время начинать.
Во вторую субботу мая вдали показался берег Корсики. Путешествие близилось к концу. Вскоре после полуночи Галарса принес проигрыватель в трюм, поставил его у подножия гроба, а сам улегся в том же положении, в каком лежала Покойница, скрестив руки на груди. Музыка Аллегретто наполнила его покоем, вознаграждавшим за все беды прошлого, музыка изображала в пустыне его чувств равнины и тихие заводи и рощи под дождем. Я Ее люблю, сказал он себе. Он любит Персону и ненавидит Ее. И не находит в этом ни малейшего противоречия.
«Конте Бьянкамано» стал на якорь в Генуе в восемь утра. Дворец Сан-Джорджо был украшен гирляндами лент и флажков, на большом маяке без надобности горел свет. Пока устанавливали трап и выгружали багаж, Галарса разглядел на площади таможни военный отряд. Два офицера в военной форме и в треуголках с плюмажами держали наизготовку сабли или жезлы возле запряженного лошадьми катафалка. Оркестр берсальеров исполнял арию «Va, penstero»[116] из оперы «Навуходоносор», которую пел невидимый хор. Между высящимися на площади статуями сновали стайки монахинь в накрахмаленных чепцах. Какой-то поразительно бледный священник изучал в театральный бинокль палубу корабля. Разглядев Галарсу, он указал на него пальцем и передал бинокль одной из монахинь. Затем побежал к пристани и выкрикнул фразу, затерявшуюся в шуме и гаме носильщиков. Возможно, он сказал: «Noi stamo dell'Ordine di San Paulo»[117] или же: «Ci vediamo domain a Rapallo»[118]. Путешественник на палубе был ошеломлен, растерян. Он был готов к дальнейшей поездке, но не к сюрпризам прибытия. Внезапно он услышал барабанную дробь. Потом наступила минутная тишина. Священник застыл в неподвижности. Всадники в треуголках воинственно подняли жезлы. Один из корабельных служащих, проходя мимо Галарсы, остановился и отдал честь.
— Что тут происходит? — спросил пассажир Де Мад-жистрис. — Отчего такой переполох?
— Zitto![119] — сказал служащий. — Разве вы не видите, что сейчас будут выгружать рукописи маэстро?
Лавина трубных звуков открыла триумфальный марш из «Аиды». Словно ловинуясь сигналу первых его тактов, гроб Эвиты заскользил по вращающейся ленте транспортера из трюма на пристань. Раздался оружейный залп. Восемь солдат в траурных шлемах подняли ящик и, напрягаясь, поставили его на катафалк, а затем накрыли итальянским флагом. Всадники стиснули поводья, и катафалк медленно стал удаляться. Все произошло так быстро, музыка звучала так захватывающе, так оглушительно, что никто не заметил отчаянных жестов Галарсы и не услышал его протестующих возгласов:
— Куда вы это увозите? Это принадлежит не Тосканини! Это мое!
Священник и монахини тоже исчезли в толпе. Оставшийся пленником на палубе, окруженный ящиками, баулами и креслами на колесах, Галарса никак не мог пробиться вперед. Он разглядел капитана, но тот находился слишком далеко и был занят прощаньем с толпой пассажиров. Галарса пытался привлечь его внимание, но безуспешно — он потерял голос.
После трех-четырех минут, длившихся вечность, гроб снова показался среди ангаров главных складов. На нем лежало несколько букетов, но в остальном он был таким же, как прежде, словно возвращался из самой невинной прогулки. Один лишь Галарса был вне себя, его охватил панический ужас. Один из двоих всадников ехал перед катафалком, второй, все еще с поднятым жезлом, трусил рысцой позади, рядом со священником и группой монахинь. Оказавшись на пристани, все участники шествия дисциплинированно заняли те же места, на каких были в момент прибытия парохода: оркестр берсальеров, солдаты, носильщики. Лишь некоторые пассажиры, не обращая ни на что внимания, удалялись со своими родственниками. Наступила странная тишина, и, прежде чем снова, вибрируя, раздался триумфальный марш из «Аиды», послышался возглас одно из служащих:
— Guarda un po! Che confusione![120]
— Чудовищная ошибка, — подтвердил позади Галарсы кто-то из пассажиров.
Десять матросов сняли с катафалка гроб Эвиты. Убрали с него флаг и пренебрежительно опустили гроб на брусчатку пристани, между тем как ящик с рукописями Тосканини торжественно скользил вниз по вращающейся ленте. Воспользовавшись суматохой, последовавшей за оружейными залпами, Галарса бегом спустился на пристань.
Прежде чем он успел приблизиться к едва не потерянному им гробу, откуда-то появился священник, до тех пор скрытый катафалком, и положил ему руку на плечо. Галарса здоровой рукой отстранил его и, обернувшись, увидел перед собой сиявшее благодушием лицо.
— Мы вас ждем, — сказал священник. — Меня зовут падре Джулио Мадурини. Как вам нравится это происшествие? Еще немного, и все бы провалилось.
Говорил он с безукоризненным аргентинским акцентом. Галарсу обуяли подозрения.
— Бог? — сказал он. Они в Службе разведки решили пользоваться тем же паролем Полковника, что применялся при заговоре против Перона.
115
«Более нежно, пожалуйста. Повторим. Более нежно. Вот, молодцы, так хорошо» (ит.). — Примеч. пер.