Продолжая плакать, я достала из шкафа платье, которое когда-то дала мне твоя мама. Синее с белыми воротничком и манжетами. Я носила его вместо Марыси, а теперь вот одеваю в него Марысю.
— Уже никто не будет смотреть на тебя такую, — говорила я, как в лихорадке. — Уже никто тебя не обидит.
Михал хотел сразу отправиться в свою комнату, но я его задержала.
— Не ходи туда, — сказала я, непроизвольно понижая голос.
— Мама спит? — спросил он.
Я обняла его и посадила на топчан.
— Михал, — проговорила я, — твоя мама умерла.
Минуту мне казалось, что он ничего не понял, а потом у него задрожал подбородок, как в детстве, когда старался сдержать слезы. Мы сидели так, поддерживая друг друга…
Часы пробили два. Прошло два часа нового дня, который мы должны были прожить без нее.
Письмо четвертое
Итак, Анджей, мне тридцать два года. Мы с тобой еще вместе. Собираясь продолжить эти письма, я задумалась: что они для меня значат. Возвращаюсь к ним редко, однако они как бы вытекают одно из другого, составляя целое повествование нашей жизни. Я по порядку рассказываю, что мы вместе пережили, что пережила я. Думаю, письма для меня, как ширма, за который я могу раздеться донага. Дело не в том, что ты не знаешь каких-то фактов, просто о другом невозможно знать все, это было бы ужасно. Обычный обман — своего рода защитная оболочка, скрывающая живое мясо. Без нее жить невыносимо. Я не стремлюсь себя оправдать, знаю, что в нашем случае речь идет не о мелком обмане, а о большой лжи. Я ношу ее в себе, как острый, болезненный шип, с которым научилась жить.
В тот день после похорон Марыси мы вернулись домой. Михал довел себя плачем, ты даже сделал ему укол, после которого он заснул. Я сидела рядом, держа его за руку. Михал постоянно повторял, что не был достаточно добр к маме. Его мучили угрызения совести. Я позволила ему выговориться, пока он не уснул. Посидев еще немного для большей уверенности, отправилась к нам в комнату. Ты сидел за столом, глядя в одну точку. Я знала: ты чувствуешь то же самое, что и Михал. Молча достала бутылку водки и налила в рюмки. С утра мы ничего не ели, поэтому быстро захмелели. Заплетающимся языком ты рассказывал глупейшие анекдоты, а я буквально лопалась от смеха.
— Приходит баба к доктору и говорит: пан доктор…
— Дохтор, — поправила я.
Представляю, что могла подумать праведная семья портных, слыша сквозь тонкие стены наш смех. К тому времени только они жили в нашей квартире. Странная семья переехала, и пан Круп занял их комнату под мастерскую. Мы не возражали, ведь у него была большая семья, которая и составляла основную погребальную процессию, следовавшую за гробом Марыси. Из ее родственников приехала только та самая сестра из Кракова, муж остался с детьми, потому что старшая дочка болела ангиной. Из твоей больницы не было никого, но в газете «Жыче Варшавы» я прочитала:
«Доктору Анджею Кожецкому выражаем соболезнования в связи со смертью жены Марии.
Коллеги».
«Жены Марии», — повторила я, здесь имя обязательно. И еще были строчки:
«Доктору Анджею Кожецкому выражаю искреннее соболезнование в связи со смертью жены.
Ядвига Качаровская».
Интересно, не она ли тогда звонила? Если да, то «искренние соболезнования» были неуместны, а вот отсутствие имени жены — наоборот.
Итак, мы напились. Начали бегать по комнате, я у тебя что-то спрятала, ты хотел отобрать. Неожиданно у меня подкосились ноги, и я рухнула. Ты оказался рядом со мной на полу. Я видела твое лицо, но оно немного расплывалось. Все вокруг было не четким. Я почувствовала твои руки у себя на бедрах, ты поднял мне юбку и, прижимаясь щекой к моему животу, зарыдал. Я понимала, что ты выплакиваешь свою боль там, где всегда искал убежища. Но с этой минуты началось наше возвращение друг к другу. Вернулись наши ночи лихорадочной, ненасытной любви, как будто мы старались наверстать пропавшее время. Смерть Марыси всех нас сблизила. Изменился и Михал, ему необходимо было перед кем-то раскрыться. С волнением я выслушала его рассказ о первой несчастной любви к однокласснице. К сожалению, она была на два года старше и смотрела на него свысока. В свои четырнадцать лет Михал вытянулся и был одного со мной роста, но ужасно худой. От этого руки и ноги казались слишком длинными. Под носом у него появился пушок, голос ломался. Он безвозвратно расставался с детством, и это переполняло меня грустью. Я так его любила, когда он был ребенком…