Минуту помолчал.
— Авель… так хотела мама.
Я подумала, что все перемешалось, все…
Кто-то по имени Авель выступал в роли Каина, во всяком случае, какое-то время. Кто-то с лицом ангела получил кличку смерти, как это странно звучало. Но мне часто казалось, что я чувствую на шее под волосами костлявую руку смерти. Мое тело, созданное для любви, как ты однажды сказал, существовало как бы прицепленное ко мне. Он носило в себе зародыш смерти, поэтому, наверное, я решила убить свое неродившееся дитя… Никогда не могла справиться со своим телом. Что я должна делать сейчас? Я не могу ни вернуться назад, ни идти вперед, ни стоять на месте. Я связана с двумя мужчинами… Не знаю, что будет дальше, Анджей, но все-таки я пишу мои письма тебе, не ему…
Письмо пятое
Мы находимся в Кельне. Тебя пригласили на съезд кардиологов, а я приехала как сопровождающая. Удивительно, но мы первый раз в жизни живем вместе в отеле. Недавно мне исполнилось тридцать девять лет. Для тебя ровно сорок, ты ведь считаешь по фальшивому календарю моей жизни. Важно не это, а другое — настоящие имя и фамилия канули безвозвратно. Я поняла, что все эти годы боролась с ветряными мельницами. И теперь уже не Иуда в юбке, а Дон Кихот. В каком-то смысле стала жертвой чужой религии, переняв от нее, что секс является грехом. Даже в любви к тебе. Потому что когда-то самым главным был Он — наш Бог. Достаточно его бояться, чтобы Он был доволен. Как Гитлер не любил, чтобы кто-то осквернял его расу, так и в нашей религии считалось предосудительным иметь дело с гоями. Но секс не осуждался. Не существовало непорочного зачатия, плодом которого стал Бог-Человек. С ним связана моя боязнь в сердце, и хоть тогда Он еще не был моим Богом, все равно я смотрела на свое падение Его глазами…
Новый тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год мы встретили у твоих знакомых. Когда часы пробили двенадцать и выстрелили пробки от шампанского, кроме горьких воспоминаний о шампанском в канун сорок третьего года, меня терзали угрызения совести. Я знала, что он совершенно один. Мы встречались часто, я приходила в его квартиру, которая находилась недалеко от Нового Свята. Быстро раздевалась, потому что спешила домой. Где-то внутри стыдилась, что приношу ему тело, а получив свое, быстро забираю его назад. Его необъятная, сложная любовь начинала меня тяготить, я старалась не смотреть в его трагически печальные глаза. Они всегда были такие, просто раньше я этого не замечала. Он рассказывал не о себе. Всех его близких вывезли и сожгли в Треблинке. Он участвовал в восстании. Потом прыгнул с крыши горящего дома за Стену с уверенностью, что выбрал смерть, но оказался на свободе. Упал в кусты, они-то и спасли ему жизнь. Мечтал стать поэтом, а стал палачом, как он сам себя окрестил.
— Во имя чего? — спросила я.
— Во имя безумия, — ответил он.
Так он теперь видел свое прошлое. Тогда был коммунистом, поскольку и ему казалось, что он уничтожает врагов. Хотел служить идее, а научился держать оружие в руках, выбрал такой вариант.
— Но почему не под своим именем? — спросила я. — У них теперь справедливые претензии…
— У кого у них?
— У поляков.
— А я не был тогда ни евреем, ни поляком, просто коммунистом. Мы наказывали каждого, кто был против нас. Не щадили также евреев. Знаешь ли ты, что улица Роковецкая была последним адресом двадцати четырех еврейских поэтов, об этом молчат, чтобы не бередить…
— Ну, конечно, один поэт убивал другого, — проговорила я с неприязнью.
Больше всего меня раздражала его подавленность. Прежде он был воплощением зла, которое меня порабощало, теперь стал моим угрызением совести. Я всегда помнила, что он меня ждет. Я сопротивлялась, как перед его «ситроеном», только теперь он стал слабее и уже зависил от меня. Не всегда мне хотелось с ним встречаться. Я говорила: «Приду в пятницу», как-то сразу наступала эта пятница, и нужно было выкручиваться, выдумывать несуществующие дела.
Но, несмотря на мучения от двойной жизни, я не хотела с ним порывать или, точнее, не могла. Этот человек стал частью меня самой, и если бы я ушла от него, то лишилась бы чего-то навсегда. Я искала в нем то, что нашла: правды о себе. Это была его правда. Когда я спросила его, как можно меня любить, зная мое прошлое в гетто, ответил:
— Ты была ребенком, а дети всегда невинны.
Его ответ стал для меня огромным разочарованием, потому что темная сторона моей жизни должна была теперь остаться такой навсегда.
Тем временем твоя карьера продвигалась вперед, хотя не без препятствий. Ты защитился, но оставался доцентом — твое прошлое давало о себе знать. Чувствовал себя несправедливо обделенным и даже испугался, когда твой ассистент перегнал тебя и стал профессором. К счастью, он ушел из клиники на министерскую работу, которая тебя абсолютно не привлекала. Ты же, по собственной оценке, был практиком. Конкурентов боялся только в больнице. Отделение было твоей первой жизнью, я — второй. И на этом все кончалось.