Допрос продолжался среди весьма повысившегося настроения. Руководители христиан не собирались его понижать. Они выталкивали вперед наиболее экзальтированных, подбодряли колеблющихся, стыдя их за малодушие. Они прекрасно знали, что скоро доконают империю.
Если машина не шла без них, надо было, чтобы она шла с ними.
Таково было мнение более проницательных политиков при дворе тетрархов, сочувствующих христианству. Они только ждали случая, чтобы проявить себя. Это был последний бой: надо было держаться до конца, показать свою стойкость и твердость, хотя бы ценой жизни солдат и своей собственной. Все эти люди были мужественные энтузиасты, и они требовали и себе того венца мученичества, который был обещан избранным.
Более чуткие люди среди присутствовавших коринфян – не говоря уже о Феоктине и его друзьях, которыми руководили побуждения чисто личного свойства, – негодовали при виде такой неслыханной жестокости. Они осуждали Перегринуса за отсутствие выдержки и хладнокровия и, не стесняясь, высказывали это.
Высшие классы в ту эпоху относились с каким-то особенным презрением к чиновникам. Сосредоточивая на своей собственной особе всю власть и могущество, последние императоры тем самым подрывали уважение к своим представителям. Это было очень рискованно.
Правитель, каким был Перегринус, внешне пользовался властью бывших проконсулов. Но в действительности это было не так.
В эту эпоху упадка империи было чрезвычайно трудно перейти к тактике оборонительной после того, как она долгое время привыкла видеть себя победительницей. В провинциях с нелатинским языком замечалось если не стремление к самостоятельности, то какое-то тяготение к волнениям и смутам; народ желал видеть во главе администрации людей своей нации, а не римлян: восток Средиземного моря делал первые попытки отделиться от запада.
Приговоры, выносимые Перегринусом, встречались то ропотом, то издевательствами. Хотя у него и было достаточно прозорливости, чтобы предвидеть последствия, но у него не хватало ума и силы воли, чтобы настоять на своем первоначальном решении. Он сбился с пути, увлекаемый различными течениями. Со всех сторон на него сыпались насмешки. Он пришел в полное замешательство. Его раздражение все возрастало, а вместе с ним и злоба.
Клеофон бросился в первый ряд этих насмешников. Его утонченные женственные нервы не выносили вида и запаха крови, и вместе с тем эта кровь, крики, шум, грубость и неожиданность ударов, говоривших о превратностях борьбы, привели его в состояние какой-то странной экзальтации. Никогда еще ему не приходилось переживать таких сильных ощущений. Его точно подхлестывали какие-то невидимые плети, которые возвращали ему мужественность.
Миррина и Евтихия стояли в толпе христиан в ожидании суда. Так как они были теперь единственные женщины среди обвиняемых, то они невольно жались одна к другой, изредка обмениваясь несколькими словами. Для Евтихии Миррина была христианкой, ей этого было достаточно. А Миррина, видя ее такой мужественной и твердой, прониклась к ней чисто детской доверчивостью.
Отец Евтихии Евдем следовал за дочерью. Будучи язычником, он хотел сам подтвердить это; он готов был принести клятву, что они ошиблись в отношении его дочери, готов был откупиться за ее легкомыслие, – потому что тут играло роль одно только легкомыслие с ее стороны! – заплатить самый высокий штраф без единого возражения.
Когда он услышал, что вызывают Евтихию, он выступил вперед, намереваясь говорить за нее:
– Она не христианка, господин! Она вовсе не христианка. Она поклоняется бессмертным богам. Вот посмотри, она сейчас принесет жертву, клянусь тебе!
Он взял руку Евтихии и, пытаясь насильно всунуть в нее несколько зерен курений, тащил ее к жертвеннику.
– Сделай же это, несчастная! Раз я тебя заставляю силой, это не считается…
Он держал ее за руку над пламенем, готовый сжечь эту руку, сжечь самого себя. На лице его было написано отчаяние. Это был человек уже немолодой, простой и добрый; он прожил всю свою жизнь ради дочери, молясь на нее.
Но Евтихия с такой силой вырвалась от него, что он отступил назад, в толпу. Нет, она не желает приносить жертвы и формулы отречения она тоже не подпишет! Она сознается в том, что скрыла книги, обокрала императора, который сам вор! Она гордится своим поступком!
Сердце ее горело энтузиазмом, но лицо у нее было холодное и спокойное. Они жила уже в другом мире, веря, что ценой мученичества достигнет неописуемого, вечного блаженства. Это была та же вера, которой горели донатисты, но только очищенная благородством души.
Перегринус ее хорошо знал; знал он также и о той дружбе, которая привязывала к Евтихии его дочь. Он снова стал мягким, даже милостивым:
– Девушка, ты действовала бессознательно! Твой проступок очень тяжел. Я не могу оправдать тебя… Но у тебя остается право обратиться к императору, он милостив. А пока мы удовольствуемся штрафом за твою ошибку, в которую тебя вовлекли злые люди. Соверши же обряд жертвоприношения! Твой почтенный отец просит тебя.
– Про какого императора ты мне говоришь? – отвечала ему Евтихия страстно. – Я его не знаю! Про этого полоумного старика, который страдает расширением вен и каждый день извергает обратно всю съеденную пищу? Про этого умирающего, который хочет всех уверить, что он бог? Ты, вероятно, считаешь меня сумасшедшей!
Христиане испустили радостные возгласы. Онисим поднял руки, чтобы благословить ее. Они придала процессу надлежащий характер: христиане не могли повиноваться, а тем более приносить жертву владыке-нехристианину! Но вот по этой-то причине оскорбление божества императора не могло быть прощено ей… Если бы Перегринус пропустил ее слова мимо ушей, он мог бы лишиться должности, а может быть, подвергся бы даже ссылке.
– Палачи, – сказал он, – найдут способ вразумить тебя… Начнем с чего-нибудь полегче. Они вырвут тебе ресницы, брови и ногти. Это не послужит тебе украшением.
– Неужели ты думаешь, что я придаю хоть какое-нибудь значение внешности этого тела? Оно создано для того, чтобы поблекнуть; душа же останется вечно прекрасной, и не в твоих силах погасить ее!
– Вспомни, – вступился ее отец, – что она благородного происхождения!
– Может быть, ты предпочитаешь для нее лупанар? Ты молчишь?.. Прекрасно! К завтрашнему утру она изменит свои взгляды.
Со времени первых гонений на христиан существовал обычай отдавать христианок-девственниц на поругание в публичные дома. Существовал взгляд, приписывающий девственности особую власть чисто магического свойства: считали, что боги останавливают свое внимание на чистых телах женщин и через их посредство творят чудеса. Отдать такую девственницу на поругание смертным значило, во-первых, оскорбление бога; а во-вторых, это лишало девственницу того магического дара, которым она обладала, потому что христианский бог не признавал оскверненной святыни и бежал он нее.
Сами христиане верили в это. Благоговение, с которым они чтили память своих девственниц, культ почитания их – все это не допускало даже и мысли о том, чтобы они могли быть осквернены. Они воображали, что, по чудесному вмешательству свыше, каждого мужчину, желавшего приблизиться к ним, поражал такой страх, что он терял мужественность. Служители церкви совершенно справедливо считали, что акт, в котором не участвует воля, недействителен.
Быть может, Перегринус, со скептицизмом умудренного жизнью человека, сам разделял этот взгляд и предпочитал осудить молодую девушку на несколько часов насилий, не оставляющих внешних следов, – при этой мысли он даже улыбнулся, – чем отдавать ее в руки палачей.
Услышав этот приговор, Клеофон пришел сначала в сильное раздражение, а потом вышел из себя, потеряв всякое самообладание от гнева и озлобления, охватившего его.
По причинам, о которых лучше не упоминать, все, говорившее о нормальных любовных отношениях, внушало ему ужас. Он считал их отвратительными, ужасными, его тошнило от них. И тем не менее он способен был платонически любоваться красотой женщин, как если бы сам принадлежал к их полу. Кроме того, гонения сами по себе возмущали его до глубины души. Он никогда за всю свою жизнь не мог понять, как можно запрещать людям делать то, что им хочется, если это никому не вредит. Да еще карать их за это!