Выбрать главу

Батюшки, вот это будет кортеж! На добрый километр растянется — от городка до кладбища. Люди всех возрастов — постарше, помоложе и совсем молодые. Не слишком веселые и не слишком грустные — просто задумчивые, погруженные в воспоминания. А во главе — дядюшка Тастэ в гробу, покачивающемся на плечах; никаких распятий, никаких кюре, никаких заупокойных молитв — один, у всех на виду, словно учитель перед классом, словно учитель, ведущий свой класс на прогулку. Предметный урок на кладбище: дети, идите прямо, не горбитесь, потому что этот старый оболтус аббат Ведрин подглядывает за нами из-за портьер пансионата святого Иосифа. Хе-хе! А он тоже — хочется ему или нет — будет присутствовать на гражданских похоронах дядюшки Тастэ. Все предусмотрено, все заранее расписано, как по нотам: кортеж выйдет с улицы Эпин, пересечет площадь, повернет перед церковью святого Жака, пройдет под самыми окнами дома священника, вступит на бульвар Освобождения и проследует вдоль всего фасада пансионата святого Иосифа. Надо же их немного развлечь, этих маленьких кюре!

Дядюшка Тастэ подавил смешок. Сосед его повернулся и с укоризной посмотрел на него. Тастэ так и перекосился, узнав бледную физиономию муниципального архивариуса Теодора Гонэ. Обычно одного вида этой церковной вши было достаточно, чтобы на весь день испортить дядюшке Тастэ настроение. Но сейчас он еще был во власти прельстительной картины собственных похорон. Помпа, с какою будет обставлена эта церемония без попов, приятно волновала его воображение. Итак, он вновь присоединился к похоронной процессии уже у кладбища. Инспектор начальных школ заканчивал свою речь над разверстой могилой. Возле гроба одно только знамя — знамя ветеранов войны, зато на букетах и венках, словно хоругви, ленты, самые разные: и от Национального профсоюза учителей, и от Лиги борьбы за светскую школу, и от Союза депутатов кантона, и от Совета учеников народной школы — словом, от всех батальонов той армии, где он, Фредерик Тастэ, директор дипломированной школы, офицер корпуса народного просвещения, прослужил всю жизнь. Но вот к могиле направился грозный Пупар, председатель Департаментского комитета содействия светскому обучению. Ну и речь же будет сейчас! Тастэ, лежа в гробу, облизнулся.

Но ничего не произошло. Мечта оборвалась — кто-то молчаливый, враждебный был рядом и мешал ей воспарить. Тастэ открыл глаза. Подле пего, скрестив руки, с блаженным взглядом и сладенькой улыбкой на губах, стоял Теодор Гонэ, дожидаясь, чтобы его пропустили к столу со святыми дарами, возле которого ужо стояло на коленях несколько истых прихожан. В ярости Тастэ пробурчал себе под нос что-то не очень любезное. И пока бледный архивариус пробирался между ним и скамеечкой для молитвы, еле удержался, чтоб не дать ему подножку, и постарался так повернуться, чтобы Гонэ было как можно неудобнее пройти. По какому праву этот святоша явился сюда, чтобы своей рожей портить последнюю мессу Марты Лассег? При ее жизни, когда она была директрисой старших классов, эти попики, не стесняясь, пакостили ей, — и больше всех старался их настоятель Гонэ, опекун и родной дядя Теодора.

Да, конечно, Марта Лассег была верующей. Один из ее сыновей потом даже стал кюре. Тот самый, кстати, который сейчас служит мессу. Жан Лассег, маленький Жан Лассег, упрямец, но в общем славный малый. В орфографии был слабоват, зато хорошо учился по арифметике и истории. Родился он всего за несколько месяцев до смерти своего отца. Этим многое можно объяснить. А потом — каждый имеет право выбрать веревку себе по вкусу. Но это еще не причина отдавать тело покойной Марты на растерзание попам. Ей бы это не понравилось, и она, наверно, так бы и сказала. Она отнюдь не была святошей, Марта Лассег, и хоронить ее надо бы без всей этой святости, черт побери! Если Марта Лассег и ходила в церковь, то не трубила об этом, не заставляла других следовать своему примеру. Можно было десять лет ее знать и понятия не иметь, верующая она или нет. И в работе своей она всегда придерживалась твердых принципов: учителю место в школе, а кюре — в церкви. Когда собирали подписи под петицией об отделении школы от церкви, она ходила по домам, как молоденькая, а ведь ей было 63 года.

Видели бы вы тогда ее невестку, бывшую невестку конечно, потому как, хотя официального развода еще не было, можно считать, что он уже состоялся. Тастэ вытянул шею и увидел в первом ряду левого крыла — там, где сидели женщины, — жесткий профиль Мадлен Лассег, урожденной Лаказ, которая сидела между матерью и младшей сестрой. Три фурии — каждая, правда, на свой манер. В роду Лаказов все женщины были одинаковы — десять лет искусственной свежести между худосочной юностью и костлявой зрелостью. В тридцать пять лет Мадлен как раз находилась на закате этого периода свежести.