Мы пересекли двор и двинулись мимо них по ступеням в полной тишине: они не разговаривали ни со мной, ни друг с другом и лишь улыбались, как те трое, что привели меня. В улыбке не было привычной нам вежливости или тепла, но она лучилась мудростью, торжеством и страстью, слившимися воедино. Я не мог разобрать, сколько им лет и какого они пола, мужчины это или женщины, старые они или молодые, но столь прекрасны были их лица, их тела, что внезапно меня охватило возбуждение, я страстно возжелал стать таким же, как они, одеваться в такую же одежду, любить, как, должно быть, любили они, смеяться, поклоняться тем же богам и молчать.
Я взглянул на мою куртку и рубашку, брюки, толстые носки и башмаки и возненавидел их. Они показались мне могильной одеждой, натягиваемой на покойника, и я сорвал их с себя и швырнул через плечо на оставшийся внизу двор. И стоял, совершенно голый, под лучами солнца. Я не испытывал ни смущения, ни стыда. Мысль о том, как я выгляжу, не волновала меня. Я хотел порвать с ловушками цивилизации, и одежда, казалось, символизировала сущность моего прежнего бытия.
По ступеням мы достигли вершины, и весь мир лежал под нами, не запятнанный туманом или облаками, с меньшими пиками, чередой уходящими вдаль, с затерянными далеко внизу, не имеющими к нам никакого отношения зелеными долинами, речушками, маленькими спящими городками. Затем, отвернувшись от них, я увидел, что пики Монте Верита разделены узкой, но непроходимой глубокой трещиной, и с удивлением, даже благоговейным трепетом осознал, что, даже стоя на вершине, я не могу достичь взглядом ее дна. Голубоватый лед стен уходил вниз, прячась в сердце горы. Ни обжигающие пики лучей полуденного солнца, ни свет полной луны не проникали в глубины трещины. Прорезанная меж двух пиков, она напоминала мне зажатую в руках чашу.
Кто-то стоял там, с головы до ног в белом, на самом краю провала, и, хотя я не видел черт лица, ибо белая накидка скрывала их, стройная фигура, отброшенная назад голова и вытянутые руки заставили учащенно забиться мое сердце.
Я знал, что передо мной Анна. Так стоять могла только она. Я забыл Виктора, забыл цель моего прихода сюда, время и место, годы, прошедшие после нашей последней встречи. Я помнил только исходящие от Анны умиротворение, красоту ее лица и ровный голос, обращающийся ко мне: «В конце концов, мы оба ищем одно и то же». Я осознал, что все эти годы любил Анну, что, хотя она встретила Виктора раньше меня и выбрала его, семейные узы и церемония бракосочетания ни в коей мере не могли разделить нас. Наши души встретились и поняли друг друга в тот самый момент, когда Виктор познакомил нас в клубе, и меж нашими сердцами возникла неразрывная связь, преодолевавшая любой барьер, любое препятствие, соединяющая нас несмотря на молчание и долгие годы разлуки.
На мне лежала вина за то, что с самого начала я позволил Анне искать ее гору в одиночку. Пойди я с ними, с ней и Виктором, когда они приглашали меня в книжном магазине, интуиция подсказала бы мне, что у нее на уме, и я почувствовал бы тот же зов. Я не спал бы в хижине, как Виктор, но последовал бы за Анной, и все бездарно, бесцельно прожитые годы стали бы нашими годами, моими и Анны, проведенными вместе, на этой горе, отрезанной от остального мира.
Вновь вглядывался я в лица тех, кто стоял позади, с душевной болью, смутно догадываясь о познанном ими экстазе любви, испытать который мне уже не суждено. Их молчание не было обетом, лишающим их общения, но навевалось тишиной, которой окружала их гора, позволяя им понимать друг друга без слов. Зачем нужна речь, если улыбка, взгляд доносили и слово, и мысль. Когда смех, всегда радостный, исторгается из сердца, не встречая препонов. То был не закрытый орден, мрачный, суровый, вытравливающий все чувства. Здесь ликовала сама жизнь, и жар солнца проникал в кровь, становился ее составляющей, частью живой плоти. И морозный воздух, смешиваясь с прямыми солнечными лучами, очищал тело и легкие, принося силу и энергию, ту энергию, что влилась в меня с пальцев, коснувшихся моего сердца.
В столь короткий промежуток времени шкала ценностей для меня полностью изменилась, и тот человек, что карабкался на гору сквозь туман, испуганный, озабоченный, злой, казалось, перестал существовать. Я, седовласый, давно переваливший середину отпущенного мне на земле срока, безумец в глазах мира, если б кто сейчас увидел меня, посмешище, дурак, стоял нагой на Монте Верита и вместе с другими протягивал руки к солнцу. Оно уже встало и светило на нас, и обожженная кожа приносила сливающиеся вместе боль и радость, а жар проникал в сердце и заполнял легкие.