Выбрать главу

Литвины пришли и ушли, их и нагнать было немочно, но пакости от бояр рязанских вызвали у Дмитрия праведный гнев, тем более неистовый, что его всячески раздували Акинфичи, наплетя в уши великому князю полные короба всяческой были и небыли — и про Олега, и про Боброка, якобы мирволившего рязанскому князю, и про грабежи, раздутые донельзя. Грабежи на Рязанщине, в приграничье, были делом обычным: грабили татары, грабили и татар, разбивали купеческие караваны, мелкие володетели нападали друг на друга, и дикую вольницу эту утихомирить не могла никакая власть. Но предлог был найден, дабы вновь, нарушив свои обещанья и хрупкий мир, попытаться наложить длань на своевольное Рязанское княжество.

Полки шли домой, готовые к бою. Олег, вызнав о намереньях великого князя московского, не выстал на брань, предпочел уйти из Переяславля, куда уже из Москвы Дмитрий направил своих наместников. Как прежде, его подвели нетерпенье и гнев. Завистливый гнев, ибо к Олегу у московского володетеля было то же сложное чувство ревнивой зависти, что и к Ивану Вельяминову, что и к Дмитрию Михалычу Боброку, что и порою даже к молодшему себя двоюроднику Владимиру Андреичу Серпуховскому. И когда на совете княжом Боброк попытался напомнить о союзном договоре с Олегом, который именно теперь вовсе нелепо было нарушать, Дмитрий сорвался и в первый — к счастью, и в последний — раз накричал на шурина.

Кричал безобразно, с провизгом, дергаясь всем своим большим, широким и тяжелым телом, видя, как каменеет чеканное лицо Боброка, как бояре низят и отводят глаза (всех, даже Акинфичей и иже с ними, чьи поземельные вожделения простирались к Мещере и к рязанскому правобережью Оки, смутила — хотя и жданная, и заботно подготавливаемая, но все же отвратная нелепой грубостью своей — выходка великого князя), видя все это, Дмитрий, чуя, что проваливает в стыд и позор, ярел все больше, выкрикивая неразборчивые хулы Олегу, не пришедшему на помочь, а потому дружественному Мамаю с Ягайлой, вечному ворогу, отбившему некогда Лопасню, не помогшему ни против Ольгерда, ни противу тверского князя, хреновому защитнику южных рубежей, понеже кажен год, почитай, московская рать стережет броды на Оке от татарских нежданных набегов.

— Да еще прежних князей володимерских ненавистники рязане ти! И ты, князь, непутем спелся с Олегом, и на бою, умедлив, не его ли руку держал?!

Не скажи последнего князь, Боброк, быть может, и сумел бы ответить: и что на поле боя рязанских бояр и кметей был едва ли не полк, и что в татьбе той великой князь рязанский не причинен, а виноватых надобно сыскивать купно с рязанским володетелем, и то, что не пришедший на рать Олег, по сути, охранял тылы и пути войска, обеспечивая победу, и что с Литвою рязанский князь, как и с татарами, ведет рать без перерыву и ни разу не вступал в союз с Ольгердом противу Москвы, и что токмо благодаря Олегу Иванычу южные рубежи Руси Владимирской не обратились в Дикое поле, ежеден разоряемое шайками степных грабителей, и о том, что Олег, быть может, удержал нынче от выступления князя Ягайлу…

Многое мог бы сказать Боброк, кабы не этот подлый упрек, брошенный ему, спасшему поле, ему, единая выдержка коего позволила нынче покончить с Мамаевой Ордой! Этого не выдержал князь Боброк. Бешено прянув и зубы до скрежета сжав, дабы не позволить гневу выплеснуть себя недобрым словом, после коего вовсе надобно станет ему уезжать из Москвы, круто поворотил и вышел вон из шатра, слова не сказав и тем воспретивши иным вступиться за свою попранную честь. Дмитрий тяжко дышал, замолк, опоминаясь (кричать уже не на кого стало!), и тут оробел.

— Князю Дмитрию Михалычу Боброку жалуем мы милостью княжой златую гривну и ковш злат с камением драгим! — рек и глянул гневно. Акинфичи молчали, а разумный Роман Иваныч Каменский примолвил:

— Князь Боброк великия чести заслужил! Достоит ево и волостьми наградить! Все же, хотя и поздно, а рать спас именно он… Вместях с Владимиром Андреичем! Ну, а Олега Иваныча, уж не во гнев прими… маленько проучить надобно!

Не похвали Роман вовремя Боброка, как знать, что бы еще и порешил Дмитрий. Быть может, в новом гневе и воротил и выслушал путем волынского князя! Ну а так… Не воротил, не выслушал, дал уехать наперед в Москву, и уже без него совсем и без Вельяминовых тоже, отбросив осторожные отговоры престарелого Ивана Мороза да и многих иных (Бяконтовы тоже были противу, но после костромского позорища Плещеевского в делах воинских Бяконтовых мало слушали), в упоении все большем и большем славною победой своей (и все более втекало с медом боярской лести в уши ему, что именно его, Дмитриевой, великокняжеской победою), имея под рукою к тому же ратную силу, еще не распущенную по домам, распорядил Дмитрий выбить Олега из Переяславля-Рязанского и посадить своих наместников на Рязань. Что и было совершено разом и без крови даже, ибо Олег сам, с дружиной и семьею, покинул свой стольный город, не став супротив Дмитрия на полчище.

Вернулся он скоро, да и кто из рязан, при живом и любимом князе, протерпел бы долго над собой иную, тем паче московскую власть!

Так был завязан узелок на ниточке многих и многих бед последующих, которых могло бы и не быть, не поступи Дмитрий столь опрометчиво, никем не удержанный в неумной ретивости своей… И от этой беды позднее спас князя Сергий Радонежский, спасла церковь, та самая, которая создала руками и раченьем Алексия и страну Московию, и самого московского князя.

Но это дела дальнейшие, мы же на прежнее возвратимся, к торжественному звону колоколов, славящих вступающую в Москву, хоть и поределую, но победоносную рать.

Глава 4

Колокола били красивым праздничным малиновым звоном. Отсюда, из Заречья, Москва гляделась тяжелою плотною каменной короной, облепившей Боровицкий холм, над которою вздымались крутые кровли теремов, золотые прапоры княжого дворца, хороводы куполов, кресты и высоко взлетающие колокольни, в проемах которых сейчас, на ясной холодной голубизне осенних небес, двигались, точно стаи птиц, колеблемые тела колоколов. И что охватило, что нахлынуло, разом смыв и злость на Олега, выгнанного намедни из Рязани, и обиженную, ревнивую гордость победителя, и даже радость торжественной многолюдной встречи? Били колокола, и князь замер на долгое мгновение, чуя непрошеную влагу слез на щеках. Родной город, дом родной, Евдокия, дети — Родина!

Он перекрестил чело, глянул, осветлев ликом, на молодших дружинников, втайне любимых им больше старшей дружины, где надо было усиливать ум, дабы понять (и далеко не всегда удавалось уразуметь-то!) хитрые замыслы великих бояр и принятых княжат, почасту направленные противу друг друга, отделить верные мысли о благе государственном от неверных, недалеких или злобных, что всегда умел отделять и понимать владыка Олексей, духовный отец всего московского княжества. (Не раз вспоминал покойного великого старца, и даже с поздним стыдливым раскаянием, московский великий князь. Знал ли тогда, чем, какою труднотой обернет для него вожделенная некогда свобода?) И кабы не надобность, не сугубая надобность в больших боярах, в их дружинах, в их богатствах, в их умении править страной, невесть, одним ли Иваном Вельяминовым окончилось бы самоуправство княжое, коему, дабы вдосталь созреть, потребовалось еще почти два столетия…

Впрочем, и то сказать (и даже себе самому-то сказать мочно!), снимая с его плеч заботу дел государственных, бояре московские сильно помогали жить своему князю, единая коего крутая затея с поставленьем возлюбленника своего, Митяя, в митрополиты русские кончилась ничем, заключившись этою нелепою смертью, точнее убийством, как нынче все чаще и все увереннее говорят. Но и дела святительские нынче можно стало свалить на «лесных» старцев, как их называл Митяй. (Хотя, какой «лесной» старец тот же игумен и духовник великого князя, деятельный и просвещенный книжным и иным научением Федор Симоновский?) Свалить, переложить на иные плечи, а себе оставить вот это: радость встречи, колокольные звоны и толпы обожающих его москвичей, улыбки, слезы радости, цветущие лица молодок и скорые, жданные Дунины объятия… И этот бодрящий холод с предвестием скорого снега, и золото еще не облетевших берез, и, может быть, найдется время сгонять в Заречье со сворою хортов, затравить сохатого, а то и медведя свалить, пропоров рогатиною косматую тяжелую тушу лесного хозяина…