Выбрать главу

Оставив последнего, сильно повредившего руку спутника на подставе, одинокий московский гонец мчался уже близ Оки, приближаясь к своему рубежу. Очередной конь, всхрапнув, споткнулся и грянул, ударившись грудью в склизкую тяжелую грязь. Всадник, вылетев из седла, поднялся с трудом и сперва сунул руку за пазуху, ощупав кожаный кошель на ременном гойтане.

Потом уже подобрал шапку и саблю. Худой, с провалившимися щеками, весь заляпанный грязью, он, сторожко оглянув кусты, бегло осмотрел коня, понял, что жеребец умирает; вынул самое необходимое из тороков, кинул калиту себе за плечи и пошел, не оглядываясь на хрипящего в предсмертной истоме коня, качаясь на неверных, сведенных судорогою ногах, осклизаясь, отбрасывая долонью с лица потоки воды, но шел все убыстряя и убыстряя ход, уже и с яростью крайнего напряжения: в балке впереди завиднелись уже соломенные кровли путевого яма. «Поприщ четырех и не доскакал всего!» — помыслил с досадою, и тотчас рука потянулась к сабельной рукояти. Встречных мужиков было четверо. И — ошибиться нельзя — все казались оборуженными, а у одного вроде под свитою была вздета бронь.

Он измерил глазом расстояние отселе до яма. Крикнуть — услышат навряд, а побежать — догонят. Стоял, держась за рукоять. Те подошли, посмеиваясь.

— Купечь? — спросил один новогородским побытом.

— Гонец княжой! — отмолвил он хрипло, сторожко оглядывая мужиков.

(«Беда! Велено умереть, а довезти грамоту!») — От кого скачешь?

Врать не имело смысла. Издыхающий конь валялся назади на раскисшей дороге.

— От боярина Федора Кошки! Из Орды, к великому князю московскому! — возможно тверже отмолвил он.

— А почто твой князь Олега Иваныча со стола сгонил? — возразил мужик, что имел на себе бронь. — Да ты брось саблю! Брось! — присовокупил он почти по-дружески. — Нас-то четверо!

Гонец молчал, прикидывая, убьют ли его враз али поведут куда, и как в таком разе соблюсти дорогую грамоту?

Четверо переглянулись, один потянул уже медленно из ножен лезвие широкого ножа, но старшой отмотнул головою:

— Погодь!

— Цего тамо, в Орде? — вопросил.

— Мамая скинули. Из Синей Орды хан пришел, Тохтамыш!

Старшой глядел на него задумчиво. Потом отступил посторонь на шаг, примолвил:

— Иди!

— Дело такое! — пояснил, оборотясь к своим. — Коли с Ордою кака новая замятня, тута вся Русь, и нашу Рязанщину не обойдут! Грех о том не подать вести!

— Иди, не тронем! — повторил, видя колебанья кметя. И уже когда тот, чуя освобождающую радость избавленья, припустил вниз по дороге, набавляя и набавляя шаг, крикнул издали:

— Эй, ратный! Передай князю Митрию, пущай бояр своих сам уберет из Переславля, целее будут! Все одно выгоним!

Гонец глянул. Они, все четверо, стояли наверху, на изломе дороги, темнея на просторе влажного серо-лилового клубящегося неба, и глядели ему вслед. Он кивнул и помахал им рукою. Потом, уже не оборачиваясь, устремил к спасительным кровлям яма и первое, что произнес повелительно, когда из дверей вышел ему встречу косматый, в курчавой бороде, хозяин:

— Коня! Гонец великого князя владимирского!

О бродягах, что едва не убили его на дороге, он не сказал ни слова.

Не стоило. Да ведь и отпустили же они его! По чести поступили мужики!

Выпил горячего сбитню, всел в седло, остро ощутив мгновенную слабость тела, но тут же и окоротил себя, мысленно прикрикнув на непослушливую плоть, с которой едва не расстался полчаса назад.

Конь стриг ушами, пробовал, заворачивая голову, цапнуть седока за колено и пришел в себя лишь после двух увесистых ударов плетью. «Доскакать бы только до Коломны! — думал он теперь. — В Коломне, почитай, дома уже…»

Кто считал этих мужиков, этих воинов, почасту пропадавших в путях, гибнущих в дорожных схватках и упрямо, жизни не щадя, достигающих цели.

Которые затем, передавши грамоту и выпарившись в бане, отъевшись и отоспавшись какие-нибудь один-два дня, снова были готовы скакать в ночь, сквозь ветер и тьму, с очередною княжеской грамотой, каковую вновь и опять потребно будет доставить, рискуя жизнью…

Так вот и попало в руки московским боярам не умедлившее послание Федора Кошки, и уже на другой день к вечеру, после скорой Думы государевой, собирали московиты дары и поминки новому князю ордынскому, которые должны были отвезти Тохтамышу вместе с грамотами киличеи великого князя Толбуга и Мокша.

Мамай был сокрушен! Следовало теперь только лишь задобрить нового хана да подтвердить прежние уряженья с Ордой. Ну и… И полки мочно теперь распускать по домам!

Так вот уже двадцать девятого октября, на память Анастасии Римлянки, в Орду устремились посланцы великого князя московского, задержавшиеся в ставке Тохтамыша до августа следующего года.

Даже Федору Кошке, успевшему явиться пред Тохтамышевы очи, показалось теперь, наконец, что победа Москвы над Мамаем упрочена. Литва устрашена, Новгород Великий усмирен, побежден и Олег Рязанский — вечная зазноба Дмитриева, и никакая иная беда не грозит днесь великому князю московскому.

И о том, с какой, вовсе нежданной, стороны придет гроза на земли Московского княжества, не ведал в эту пору никто.

Глава 6

— Што ты? Матерь зовет!

По неложному испугу холопки-мордвинки понял, что та не лукавит с ним.

Иван с трудом оторвался от девушки, его горячие вздрагивающие руки еще ощущали нежное тепло девичьих грудей, упругую гибкость стана, все то, что он только что тискал и мял, впиваясь губами в полуоткрытый влажный рот, готовясь уже унести, бросить ее, заголив, на сено, на ряднину ли в задней горнице… Толчками ходила кровь. Вырвавшаяся в испуге девушка стояла близ, взглядывая жалобно, растерянно и виновато, торопливыми пальцами оправляла сбитый плат, застегивала рубаху на груди. Иван стоял, глядя на нее, опоминаясь. Сам уже услышал, наконец, настойчивый голос матери.

— Бяжи! — шепнула девушка, любуя его тем же призывным жадным взглядом, что и допрежь. — Бяжи, ну! Вечером, коли… — Не договорила, утупила взор, вся залилась огненною краскою стыда.

Он кивнул, вновь привлек разом подавшееся к нему тело, сжал до боли, до того, что ойкнула тихонько, отпустил, отпихнул ли, скорее себя от нее, вывалился в дверь.

— Ванята-а-а! — звала мать.

Потный, с лихорадочным румянцем на щеках, вступил в горницу. Узрел непривычно строгий, остраненный материн взор. Утупил глаза в пол. (Ругать будет!) Но матерь начала говорить что-то о кормах, справе кониной, и только спустя время понял Иван, что мать посылает его во владычную волость добрать и свезти на Москву рождественский корм. По нынешним снедным расходам корм требовалось собрать зараньше обычного срока.

— А не дадут? — с запинкою выговорил он.

— Пото и посылаю тебя! Не отрок уже, муж! Воин! Меня, бабу, могут на сей раз не послушать, а тебя должны!

— Завтра? — вопросил с надеждою ошибиться.

— Сегодня, сейчас езжай! — строго отвергла мать.

По поджатым губам, по твердоте голоса внял: не уступит. Тело жаждало докончить то, что едва не произошло только что, и девушка ждала, звала его… Но воспротивить государыне матери? Такого позволить себе не мог и поднесь!

И проститься толком не сумел тоже. Мать все не отпускала его от себя.

Лишь с коня бросил взгляд, показал рукою: мол, скоро вернусь! И, приметив ее ответный, отчаянный, немой зов: «Не уезжай!» — едва не пал с коня, едва не потерял стремя, голову повело от скованной жажды обладания. Спасаясь от себя самого, погнал в опор и лишь дорогою, проскочивши пять деревень, додумал, как стало бы ему обмануть матерь… Да не ворочаться теперь-то уже назад! Он ехал и плакал. Слезы, самим поначалу не замеченные, падали на гриву коня. Плакал горько. Душа, в глубине где-то, знала, вещала, что видит ее в последний раз…

А Наталья Никитишна, проводивши сына (долго стояла на крыльце, глядя Ивану вслед), поворотилась и тяжелыми шагами, словно бы одряхлев, воротилась в терем. Села. Глаза подняв, негромко повелела девке, взятой из деревни, позвать холопку-мордвинку пред очи свои. Знала, что сейчас разобьет сердце девичье, а — нельзя было иначе никак! И когда та вступила в горницу, едва прибранная, со следами Ивановых поцелуев на лице, Наталья долго-долго смотрела на девушку, смотрела и медлила заговорить, пока та, наконец, сама не пала ей, винясь, в ноги. Слов было сказано мало и усталою до смертной истомы госпожою и заплаканной девушкой, которая сейчас прощалась с самым дорогим для себя на свете.