Высокий, худой, белый как лунь монах, вопрошенный Сергием, кругообразно обводит рукою:
— Я молвлю, ты внимаешь. Двое? Надобен еще он, — указывая рукой в сторону Ивана, говорит инок, — оценивающий, тогда лишь слово истинно! В Троице три — одно и трое в одном. Круг, из трех колец состоящий, — триипостасное начало и суть мира, основа истины. Ибо представить Бога единым, значит отказать ему в праве постигнуть самого себя, а разделить сына от отца, как деют католики, произнося «filioque», паки погубить нераздельную сущность Творца небу и земли, видимых всех и невидимых. — Заканчивает Стефан словами символа веры.
— Скажи еще, брат, о Господней любви, без которой невозможно никакое творение, даже творение мира, невозможно и покаяние грешника! Любви, требующей рождения сына от отца, и постоянной жертвы, крестной смерти и воскресения! — тихо договаривает Сергий, все так же глядя в огонь. Отрок Рублев, незаметно сам для себя, повторяет круговое движение чуткой рукою художника, неосознанно пытаясь зримо изобразить сказанное днесь словами, не задумывая вовсе пока о том далеком времени, когда он, уже маститый старец, решится воплотить в линиях и красках высокую философию восточного христианства, создавая свою бессмертную «Троицу», основа, исток которой явились ему ныне, в этом лесу, под томительный комариный звон и храп усталых путников, потерявших все и бредущих, казалось, неведомо куда, в чащобы и мрачные дебри языческой древности…
И слава Господу, что того еще не ведает он! Не ведает, сколь тяжкий путь предназначен ему впереди, что иногда вся жизнь без останка уходит на то, чтобы от мелькнувшей в молодости искры озарения прийти к воплощению замысла, и что его жизнь такожде ляжет вся к подножию того, что исполнит он почти тридесяти лет спустя… Решимость молодости сродни неведению!
Беседа стихает, и только тут решается брат Сергия вопросить о мирском:
— Что игумен Федор? — сурово прошает Стефан о сыне.
— Был во Владимире, теперь, верно, на Костроме, с князем! — отвечает владычный боярин, и Стефан медленно, запоминая, кивает головой. Иноку непристойно заботить себя мирскою заботой, и все же сын, когда-то юный Ванюшка, а теперь знаменитый московский игумен и духовник князя, Федор Симоновский, один у Стефана (и, скажем, у Стефана с Сергием). И не погрешим противу веры и навычаев иноческих, предположив, что и тот и другой с облегчением помыслили днесь о том, что Федор, как и они, не попал к татарам, не зарублен и не уведен в полон…
Пройдут века, и иные, некие, даже самого святого Сергия дерзнут укорить за то, что он, сокрывшись в Твери, не попал под татарские сабли.
Словно им, малым и грешным, легче бы стало жить, потеряй они в войнах и разорениях тех, кто составлял и составляет славу родимой земли!
В четырнадцатом, и много после, так еще не думали. И народ, живой народ, а не те, которые много после получили презрительное имя обывателей, во всякой беде спасает своих духовных вождей прежде всего. Спасает, подчас жертвуя жизнями многих, как и всякий живой организм, в беде жертвующий в первую очередь теми частями своими, без которых не прекратится сама жизнь, само бытие целого.
Но сейчас еще четырнадцатый век. И явись татары, Иван, как и все прочие, владеющие оружием, лягут в сече, дабы те немногие смогли спастись, исчезнуть в лесу, и после вновь возглавить и вдохновить на подвиг ряды народных дружин. Так — пока народ жив и способен защитить свои алтари и своих избранных. Ну, а когда по-иному, тогда и народ вскоре умирает, разметанный, словно пыль, по иным языкам и землям… Не дай, Господи, дожить до такого конца!
Иван уже засыпал, вздрагивал, вздергивал голову тщетно борясь с дремой. Так хотелось слушать и слушать еще тихую беседу иноков! Так волшебна была эта ночь в лесу, так торжественна вязь сосен на прозрачно-темной тверди, усеянной сапфирными звездами… И мохнатые руки туманов, отинуду подъятые к небесам, и среди всего, у замирающего костра, средоточием вселенной — высокие слова старцев о неизреченной мудрости и небесной любви… И повторится ли еще в его земной и грешной жизни подобная ночь?!
Сон все-таки одолел Ивана. И когда уже закрылись у него глаза и душу, освобожденную на малый срок от суетных забот плоти, унесло к небесам, Сергий, не прерывая беседы, тихо привстал и накрыл молодого ратника зипуном, дабы тот не простыл от болотной сыри… А отрок Рублев, почитай, так и не спал всю ночь. Забыв про родителя, он душою и телом прилепился к Сергию, ловя каждое слово, с опрятностью вопрошая, когда уже вовсе становило невмоготу понять, и Сергий отвечал ему без небрежности, словно равному, понимая, верно, что не простой отрок пред ним и не простое любопытство глаголет ныне его устами.
— Ты изограф? — прошает Сергий тихонько, когда уже многие уснули и туманы, подступив вплоть, застыли в ближайших кустах.
— Ага! Мы с батей… Я больше буквицы… Иконы тоже писал, Богоматерь…
— Отец хвалит тебя, а ты доволен собой?
Отрок вертит головой, отрицая, щелкает пальцами:
— Иногды и хорошо, да не то! Нет высоты! Того вот, о чем говорили однесь!
— прибавляет он, зарозовев от смущения. — Я в мир не хочу, пойду в монахи! Дабы токмо писать… Святое… Прими меня к себе, отче! — высказывает он, наконец.
— Приму, сыне! — задумчиво, с отстоянием, возвещает Сергий. — Но затем ты пойдешь к игумену Андронику! — прибавляет он, как о давно решенном, и покачивает головой, завидя протестующее шевеление отрока. — Нет, в нашей обители тебе нарочитым изографом не стать! И к игумену Федору, в Симонов, не посоветую я тебе. Там труд иноков обращен к миру, там борение ежечасное. Тебе же потребны будут опыт и сугубое научение мастерству. А у Андроника в обители пребывает муж нарочит, именем Даниил.
Он будет тебе дельным наставником в художестве! Да и молитвенное созерцание, надобное, егда хощешь достичь понимания святости, обретешь там же! И не печаль сердца! Аз тебя не отрину. Ты и меня почасту узришь в обители той! — добавляет Сергий, улыбаясь и ероша загрубелой дланью светлые мальчишечьи волосы, а отрок весь вспыхивает полымем от нечаянной ласки преподобного. И опять они замолкают. Старец провидит во вьюноше то, о чем уже говорят на Москве изографы: великий талан, коему токмо не достает мастерства и духовного понимания. (Ибо без последнего и мастерство не помога в деле, и ничего святого не может создать муж, не имущий святости в сердце своем!) А отрок успокоен и счастлив. Он нашел того, чьим светом отныне будут одухотворены и овеяны все его дальнейшие старанья, и бессонные ночи, и горести, и короткие вспышки счастья, и отчаянье, и восторг, и труды — все то, что в совокупной нераздельности люди называют творчеством.
Только к утру, когда замолкли, задремав, иноки и замер, то ли уснув, то ли задумавшись, великий старец, Андрейка Рублев позволил себе задремать у костра, счастливым пальцем украдкой касаясь грубой мантии преподобного.
Жизнь и творчество есть любовь, и весь зримый мир сотворен величавой любовью, а горести, разорения, беды — лишь знаки наших несовершенств и, порой, неумения воспользоваться свободою воли, данной нам свыше Господом.
Ну, а смерть — смерти вообще нет, есть вечное обновление бытия. И токмо величайшим напряжением всех сил зла возможно станет, и то через много веков, поставить этот сущий мир на грань гибели.
Господи! Об одном молю ныне: приди судити живым и мертвым, но спаси прок малых сих, покаявшихся и поверивших в тебя!
Глава 21
Как ни рано проснулся Иван, но иноки уже были на ногах и готовили пищу. Сварили зеленые щи из какой-то лесной, собранной тут же травы и грибов, раздали по куску хлеба. Иван заметил, что для них это была привычная и нескудная еда, горожане же, спутники Киприана, ели варево с заметно вытянувшимися лицами. Скоро тронулись дальше. И снова шли, ведя коней в поводу, с трудом поспевая за разгонистым и легким шагом троицких иноков.
Река показалась о полден, а вскоре нашлась и лодья, в которую погрузили остатнее добро, после чего Киприана и иных, особенно хворых, посадили верхами и снова тронулись в путь. Причем Сергий с Якутою все так же неутомимо шли впереди, и шли вплоть до вечера, когда, наконец, удалось достать лодьи для всего каравана. Дальше они плыли плывом, пихались, а, выйдя на Волгу, гребли до кровавых мозолей против стремнины волжской воды.