Часть бояр и слуг, пересев на лошадей, поскакала берегом готовить прием Киприану. То, что еще оставалось от богатств, взятых с собою из города, свалили в лодьи, которые ближе к Твери потянули бечевой, и Ивану опять досталось благая доля брести берегом, погоняя коня, привязанного за долгое ужище к носу лодьи.
В Твери, набитой толпами беглецов и ратными, путники разделились, Киприан с клиром тотчас устремил на княжеский двор, Сергий со спутниками — на подворье Отроча монастыря, а Иван Федоров, оставшись не у дел, решил проехаться по городу, завороженный размахом, сутолокою и многолюдством великого города, под которым когда-то стоял мальчишкой с полками великого князя.
Он проехал вдоль Волги, по урезу берега, полюбовался на неисчислимые ряды лабазов, перемолвил с теми и другими, вызнавая, нет ли знакомых беглецов. Несколько раз побывал в торгу и в Затьмацких слободах и уже было собирался ворочаться на княжеский двор, где, как спутник Киприана, чаял обрести и жратву и ночлег, когда его окликнули из толпы и какой-то молодой мужик, ринув напереймы, звонко выкрикнул:
— Ванята!
Иван остоялся, натянувши поводья.
— Ванята! — торопился тот, проталкиваясь сквозь толпу. — Ты? Али не признал?! — И по горестной неуверенности голоса прежде, чем по чему иному, понял Иван, что перед ним его давний тверской холоп, отпущенный им когда-то на волю.
— Федюх! — выкликнул он, веря и не веря, и тотчас соскочил с коня.
Они обнялись крепко-накрепко, не видя, не замечая мятущейся по сторонам толпы. Потом пошли, сами не понимая, куда, ведя коня в поводу, торопливо высказывая друг другу семейные новости.
— Женился я! — сказывал Федор с оттенком гордости. — Уже дочерь есть, и сына сожидаем теперя! Матка у нас померла, и батя с того плох, ночами не спит… А так — стоит деревня! Ты-то как? А Наталья Никитишна? Она ить меня тогда вылечила, можно сказать, от смерти спасла. Я кажен раз, как в церкву где попаду, матку твою поминаю, за здравие, значит! И женка теперя у тебя? Ты их сюды привез али как?
И по измененному, острожевшему голосу Феди Иван почуял несказанную, неведомую ему беду.
— В деревне остались! — отмолвил возможно небрежнее.
— Не на Москве? — тревожно переспросил Федор.
— А что?
— А ты не знашь?
— Нет… А чего?
— Москву взяли татары! — ответил Федор, глядя на Ивана во все глаза.
— Как… взяли? — веря и не веря, отозвался Иван. (Видел, чуял, и все же представить, что каменную неодолимую крепость сдадут… Такое не умещалось в голове!) Так Иван впервые уведал о гибели города и только уже потом, много позже, вызнал все до конца.
— Не ведал? Не ведал? — повторял уже с испугом Федор. Иван молча потряс головой. Не хотелось уже ничего. И возвращаться к Киприану расхотелось тоже.
«Бросили!» — твердил он со злобою про себя. Федюха тряс его за плечо, вел куда-то, кормил. Потом они сидели в какой-то набитой ратными избе, в запечье, и Иван плакал, неслышимый в гуле и гомоне голосов, а Федор молча гладил его по плечу, не ведая, как еще утешить.
«Что же Сергий? Что он ответит, ежели его спросить?» — с болью думал Иван, понимая, однако, что у игумена Сергия есть ответ, и ответ этот достаточно суров. Господь, наделив человека свободою воли, не обязан потворствовать слабостям, причудам и безумствам созданий своих. Москву можно было не сдавать! Это он знал твердо, с самого начала, еще не ведая никаких подробностей пленения города. А значит, не Господь, а они сами, все, соборно, виноваты в содеянном!
Глава 22
То, что створилось в Москве, было, по-видимому, много страшнее описанного летописью, хотя даже и летописное описание событий невозможно читать без ужаса и отвращения. И в чем причина беды? Что произошло с городом? С героями, два года назад разгромившими Мамая?
И вот тут скажем горькую истину, которую очень не хочется понимать нам, нынешним. Что красивое понятие «народ», «глас народа» — глас божий, «воля масс» или еще того превосходнее — «воля миллионов», от имени которой выступают разнообразные кланы и партии, — не более чем миф, и, возможно, один из самых вредных мифов двадцатого века. Где эта безликая (или миллионноликая, что то же самое) сила, когда кучка вооруженных мерзавцев в огромной стране год за годом хватает, убивает, насилует, грабит, расстреливает и ссылает многие сотни тысяч ни в чем не повинных людей, более того, офицеров армии, то есть людей дисциплинированных и вооруженных, способных, как кажется, к отпору и не оказывающих меж тем никакого сопротивления? И это день за днем, год за годом, едва ли не до полного истребления нации! Невозможно такое? Увы! Именно двадцатый век и именно наша страна в большей мере, чем другие, доказали, что это возможно… И те же люди (те же ли?) стоят насмерть в бою, «един против тысячи», и сокрушают вооруженных до зубов и тоже дисциплинированных противников… Как же так?!
Во-первых, это себялюбивое и самолюбивое существо, создавшее тьму концепций величия собственного «я» и личностной исключительности, — человек, есть существо общественное. Как грызуны, как рыбы, человек в толпе становится частью толпы, более того, человек сам стремится в толпу себе подобных и охотно жертвует собственным «я», чтобы только быть со всеми и «как все». Потому и возможны всяческие виды организации человеческих сообществ — от бандитской шайки до государства, от кучки единомышленных философов до вселенских, потрясающих мир религиозных движений. И потому человек дисциплинированный, член религиозного братства или солдат армии, способен на то, на что он не способен сам по себе, в отдельности, вне объединяющего и направляющего его волю коллектива.
Человек к тому же способен заражаться идеей, способен на массовый героизм скорее, чем на героизм индивидуальный, личный. Потому-то и воспевают в эпосах всех народов героев-богатырей за то, что они способны сами, вне направляющей воли толпы, совершать подвиги. Ценит человечество, и очень ценит, особенно на расстоянии лет и пространств, подвиг отдельной личности, хотя именно личностью мало кто способен быть из обычных рядовых людей. И мужество, скажем, крестьянина, ставшего ратником, покоится на том же ощущении причастности к целому («я — как все, я — как мир»), на коем зиждется вся традиционная культура и жизнь народов земли. Это первое.
Второе, что никакого «народа вообще» нет. Есть люди. В обычной ватаге плотников, скажем, есть старшой, мастер, человек упорного и угрюмого нрава, какой-нибудь Никанор Иваныч; есть весело-озорной любитель выпивки и гульбы Васька Шип, который вечно подшучивает над старшим, но сам по себе не мог бы и работать иначе, чем в ватаге; есть старательный и тихий Лунек, которому надобно указать «от» и «до», и он сделает, но сделает лишь, ежели ему укажут; есть Федька Звяк, дракун и задира, вечно лезущий в ссоры, с каждого праздника — в синяках и ссадинах, готовый громче всех орать, лезть на стену, бежать по зову вечевого колокола, который и работать умеет, ежели не дрожат руки с попойки, но все с рыву, с маху, все — не доводя до конца, у него крыльцо без перил, у него протекает крыша и жена замучилась, упрашивая буйного супруга починить ей ткацкий стан, — на такие мелочи ему вечно недосуг; есть и Саня Костырь в той артели, редкий и старательный мастер, у которого дома облизана кажная вещь, у коего инструмент наточен так, что волос на лету разрежет, который срубит любой самый хитрый угол, славно косит, чеботарит, плетет из лыка и корня, ко всякому рукоделью мастак, ну и выпить не дурак, в дружине коли, коли со всеми… И только когда прихлынет какая великая беда, тихо отойдет посторонь, не умеет лезть в драку, ни подвиги совершать, не защитит тебя в ратной беде грудью, не выступит на суде, но раненого вытащит, перевяжет и будет спасать, как может; и противу боярина, боярского тиуна ли не попрет, а поноровит как-нито обходом, лаской, приносом, лишь бы не тронули его… А Пеша Сухой, тот прижимист и скуп, у такого среди зимы снегу не выпросишь, у него все свое, он трясется над каждою мелочью, жадно пересчитывает доставшееся ему по жребию и поскорее увязывает в тряпицу кусочки заработанного серебра. (Он и жене не верит, поделавши дома тайник ради всякого злого случая!) На бою с таким лучше не иметь дела, бросит, а то и не бросит, вытащит, тотчас присвоив дорогой нож или еще какую ратную справу, себя самого успокаивая тем, что раненому сотоварищу это теперь «без надобности»… А еще Алешка, молодой парень, сильный, но робкий духом, услужающий каждому в ватаге, у которого дома больная старуха матерь и младшие брат с сестренкой (батька убит на бою), и то, что он получит за труд и что не отберет у него Пеша Сухой или не выцыганит на пропой души Васька Шип, он тотчас тащит домой, матери, а сам так и ходит в единственной драной рубахе… Да и всю бы мзду отбирали у него, кабы не старшой, Никанор Иваныч, что нет-нет да и прикрикнет на ухватистых ватажников… И вот они выходят, все семеро, — не разорвешь! Ватага!