В городе кое-где робко стучали топоры. Жители, пересидев в Заволжье, возвращались на свои пепелища, мастерили первые земляные берлоги в чаянье близкой зимы.
Почти не слезая с коня, не пито, не едено, Кирдяпа помотался по городу, устрояя хоть какой порядок, и, бросив останние дела на бояр, с дружиною и кое-как собранным охочим народом устремил на Пьяну, к месту горестного побоища. Тело брата надлежало найти.
В дружине княжеской были знатцы, чудом спасшиеся из побоища и сейчас ехавшие впереди, указуя дорогу. Ночевали не снимая броней, не расседлывая коней. Недреманная сторожа стерегла стан русичей.
Наконец достигли Пьяны. Все так же светило солнце, так же плавились в аэре высокие истаивающие облака. Так же стояли, кое-где золотясь первыми пятнами близкого увядания, праздничные нарядные березки, так же кружили стрекозы над омутами… И кабы не трупы, безжалостно объеденные волками, кабы не горы тел на речных перекатах…
Закусив губы, засуча рукава, мужики принялись за страшную работу.
Баграми выволакивали распухшие тела, от которых с неохотою отрывались, плюхаясь в воду, черные раки, укладывали рядами на траве. Князя Ивана достали на второй день к вечеру. Труп запутался в высокой донной траве речного омута. Иные утоплые покойники образовали сверху плотный заплот.
Когда княжича достали, Василий трудно слез с коня, опустился на колени, припал лбом к неживому, льдяно-холодному… Дружинники стояли кругом, сняв шапки. Все молчали, низя глаза. Князь был затоптан и утоплен бегущими!
Тело завернули в полотно, потом в мешковину, в рогожи, приторочили к седлу. Долго оставаться тут было опасно. Торопливо рыли ямы, попы торопливо отпевали мертвецов…
На возвращении Василия Кирдяпу и его смертный груз встречал сам владыка Дионисий. Духовный глава нижегородской земли уже оправился, деятельно хлопотал, возрождая монастырь и епархию. Уже были похоронены мертвецы, расчищены улицы, и Кирдяпа неволею должен был признать деятельную распорядительность своего пастыря.
В Святом Спасе уже творилась служба. Князя Ивана положили в притворе, на правой стороне. Было это двадцать третьего августа, а в конце сентября на подымающуюся из руин волость как раз и совершила набег мордва.
Князь Борис, незадолго до того явившийся в Нижний, кинулся в изгон с невеликою, но отборною и окольчуженною дружиной. Отступающую мордву настигли у Пьяны. Рубились отчаянно. Мордва бежала за реку, теряя добро и полон, иные тонули в Пьяне, настигнутых на сем берегу перебили всех, не беря в полон, отмщая за все предыдущие беды.
Татары — это было от Бога. С Ордою, по чести, не стоило воевать. Это теперь ежели не понимали, то чуяли все. И потому разорение от татар воспринималось как данность — как глад, мор, градобитие, — с коей бесполезно спорить. Но обнаглевшая мордва, которая некогда «из болот не выныкивала» и «бортничала на великого князя», — это было уже чересчур!
Набег мордвы явился последнею каплей, переполнившей чашу. Пока шли осенние дожди и непроходные пути мешали любым боевым действиям, копилась злоба, копились оружие и ратный люд, шли пересылки с Москвой. Великий князь, подославший хлеб и обилие, тоже обещал ратную помочь. И лишь только первые морозы высушили землю, сковав реки ледяным покровом и убелив снегами пути, нижегородские русичи выступили в поход.
Полки вел брат суздальского князя Борис Константиныч и Семен, подросший второй сын Дмитрия Константиныча, уже опомнившегося от прежней скорби своей и сейчас нарочито хлопотавшего об отмщении. Московскою ратью предводительствовал Федор Андреич Свибло. То была и великая честь, и знак того, что Акинфичи все более забирают власти при дворе великого князя московского.
Шел снег. Небесная белизна милостиво прикрывала следы недавней беды и жалкие землянки воротивших на пепелища жителей. Но строились терема, по всему городу, не умолкая, стучали топоры древоделей, и уже вновь пошумливал под горою торг, на очищенных вымолах и в восставших из пепла амбарах высили груды товаров, и вновь густели ряды русичей, провожавших княжеские полки, проходившие через город. Бил колокол, и владыка Дионисий в золотом одеянии своем напутствовал, благословляя, оружные рати.
Мордве горько пришлось заплатить за давешний набег. Такого погрома не знала мордовская земля со времен Батыевых. Грабили и жгли без милости, пробираясь в самые глухомани, мужиков рубили, досыта упиваясь кровью, женок и детей угоняли в полон, «всю землю мордовскую пусту сотворише».
Местную знать, «лучших людей», старейшин и князьков мордовских, живыми вели в Нижний Новгород, дабы там прилюдно мучить и казнить многоразличными казнями. Мордовскую старшину подвешивали, жгли, травили собаками на льду Волги, словно медведей. Женки, на давешнем погроме потерявшие своих детей, ногтями выцарапывали глаза пленникам. Жалкие крики убиваемых тонули в слитном реве озверевшей толпы…
Зло порождает зло, но худшее зло, когда отмщают слабейшему, не трогая истинных, главных ворогов своих. Это — как бить ребенка, обидевшись на взрослого, вымещать на семье обиду, нанесенную начальством, пылать злобою к давно минувшим врагам от бессилия сокрушить врагов сущих, нынешних.
Жесток человек, но и зачастую того более: подл в жестокости своей! Даже в гневе надобно учиться мужеству и благородству силы, не позволяющему галиться над поверженным тобою врагом.
Глава 39
Иван Федоров воротился из похода огрубелый и смурый. Пригнал трех коней, навьюченных добром, испуганного отрока, плохо понимавшего русскую молвь, да мордовскую девку, с которой даже не переспал дорогою, тотчас вручив рабу государыне-матери. Отмывал в бане грязь и пот, пил горячий мед, молчал, посвистывал, задумчиво выходил к огороже, глядя на заснеженное поле и дальний лес, тоже запорошенный снегом.
На деревне — то стукнет где кленовое ведро, проскрипит журавль у колодца, то взоржет конь, мыкнет корова в хлеву, временем заливисто и звонко начинают кричать петухи, а то забрешет хрипло спросонь дворовый пес — тишина! Вот мордвин, приведенный им, осторожно взглядывая на хозяина, ведет коней к водопою. Вот государыня-мать вышла на крыльцо, смотрит ему в спину, все замечая: и непривычную молчаливость сына, и странный взгляд, коим он проводил сейчас холопа-отрока.
— Вань! — зовет мать. Он оборачивается, смотрит. На обожженном морозом лице яснеют обрезанные глаза, уже не те, не прежние, не мальчишеские.
— Сыну! — зовет она, и Иван, свеся голову, делает шаг, другой.
Они вступают в горницу. Она ведет его в ту, чистую, свою половину. На сердце сейчас такой глубокий, такой полный покой: вернулся, жив! (И будут еще и еще походы, и та уже пошла сыну стезя, и будет она ночами не спать, молить Господа… Но все то потом!) В горнице чистота, пахнет воском, мятою. Дочерь засовывает любопытный нос, стреляет глазами на Ивана, после похода значительно выросшего в ее глазах.
— Ты поди! — машет ей рукою Наталья. — Почто суров таково, сыне?!
Присядь! Дай, я тебе в голове поищу! Привались сюда… — Она перебирает родные русые волосы и слышит вдруг, что плечи у отрока вздрагивают.
— Почто ты? Али недужен чем?!
— Мамо! Я ребенка убил! — глухо говорит он, не подымая головы с материных теплых колен. — Отрока. И не на бою вовсе. Гнали. Я его ткнул и не мыслил убивать совсем, а так, в горячке. Ну и… а опосле смотрю: падает и смотрит так, словно не понимает — зачем? Я и с коня соскочил, приподнял, а уж у него глаза поволокою покрыло и лицо чистое-чистое, девичье, знашь, как у деревенских… Ну и… муторно мне стало! Как ни помыслю о чем, все отрок тот пред глазами стоит!
— Война, сыне! — нерешительно отвечает она, понимая, что и оправдать, утешить сына сейчас — грех. Пусть мучается, пусть ведает заповедь «не убий».
— А батя тоже? — помолчав, спрашивает он.
— Батя твой был воин! — отвечает она, бережно перебирая сыновьи волосы и выискивая насекомых, привезенных им из похода со всем прочим добром. — Воину без того нельзя!