Выбрать главу

— Какого такого владыки, мать! Слезай! — рыкнул Никифор, хватая жеребца под уздцы. — Други!

Семен ринул первый, ухватил за чембур второго седока. Конь плясал, и Семену пришлось напрячь все силы, чтобы стащить всадника с коня. Свалка началась страшная, кусались, били кулаками наотмашь. Те хлестали татарскими ременными нагайками по глазам, упрямо прорываясь в город. Но москвичи озверели: рык, сап, задавленный мат, треск ломающихся копий, конское ржанье и вопли тех, кого душили, катаясь по земи. Снизу вверх по холму от водяной башни бежала воротная сторожа, иные прыгали прямо со стен, в обхват валили седоков на землю. Упирающегося Киприана сам Никифор за пояс сволок с седла. Уже озверев, обеспамятев, крутили полоненным руки арканами, навешивали последние веские оплеухи. Тащили упирающихся коней.

Семен не почуял в свалке, от кого и как заработал огромный синяк под глазом.

Новоявленного владыку стремглав, ухватя под руки, пронесли-протащили к избе, ввергнув в погреб, куда последовали через минуту избитые Киприановы клирики. Прочих сразу же отволокли к житному двору и заперли тут в пустой амбар. Скоро Киприановых духовных по знаку Никифора вывели и утащили куда-то за терема. Киприана же, сорвав с него богатый дорожный охабень и бобровую шапку, оттащили, пихая в потылицу, к ближним вымолам, где тоже всадили в поруб — в старый ледник, обретавшийся тут незнамо с каких времен.

Семен не поспел воротить в избу, как его, крепко хлопнув по плечу, позвали с собой. Он так и не уведал, приказ ли то был Никифора, али сами смекнули, но ратные ввалились в амбар и, раздавая тычки и зуботычины, почали раздевать Киприанову свиту, стаскивая ноговицы и красные сапоги, отбирая кафтаны и шапки; с кого поснимали и узорные штаны — брать так брать! — оставя разволоченных донага, дрожащих от холода и срама. Семен потом долго хвастал польским кафтаном и красивым седлом, снятым с Киприанова коня. Впрочем, и коней тоже разобрали ратники и, резвясь, целый день гоняли потом на угорских скакунах, так что к вечеру кони храпели и были в мыле.

Киприан опомнился лишь тогда, когда его, избитого, выволоча из избы, бросили в старый ледник. Было сыро и пакостно. Мокрая гнилая земля липла к тонкой одежде. Он промок и дрожал. Через малое время раздались шаги — воевода Никифор (имя его Киприан выяснил в разговоре), икая, спускался в подвал. Чуялось, что он успел опружить на радостях чару пьяного меду, а теперь шел продлить удовольствие от поимки важного супостата. На возвышенные укоризны Киприановы Никифор, взявши руки в бока, захохотал, потом начал ругаться. Ругал он изощренно и всех литвинов поряду, и всю латинскую бл…, и самого Киприана, похотевшего забрать владычный престол на Москве, «латинянина суща», а на возражения Киприановы, что он не латинянин, а православный и русский митрополит, плюнул и опять «с руганью многою» высказал:

— Сука ты, а не митрополит! Литвин поганый! — После чего, громко рыгнув, поворотил к выходу.

Весь день Киприан просидел в старом леднике без хлеба и воды. Болели ушибы, ныла нога, задетая в свалке конским копытом, от непросохшей земли тянуло мерзкою сырью, и он дрожал, не в силах унять колотье во всем теле, дрожал и плакал, и молил Господа о спасении, и пробовал стучать в дверь, и скребся, выискивая, нет ли какой щели. И многажды впадал в отчаянье, и не ведал уже ни времени, ни исхода какого своему срамному заточению, когда в позднем вечеру двери отворились и тот же Никифор сурово потребовал:

— Выходи… мать!

Застывший Киприан, осклизаясь, полез по ступеням. Его опять грубо подхватили под руки, выволокли в сумерки летней ночи. Оглядясь, он к вящему стуженью своему узрел, что и Никифор, и его кмети изодели порты, сапоги и шапки его свиты, сидят на дорогих угорских конях, приметно спавших с тела после целодневных потешных скачек. Сердце Киприаново упало, когда стражники вскинули его в седло и, стеснясь конями, повезли куда-то.

Копыта гулко и глухо топотали по мосту, подрагивали доски настила, и несчастный Киприан думал о том, что его сейчас или утопят в реке, или убьют, и уже шептал слова покаянного псалма. Но тут всадники остановили коней и расступились. «Все!» — понял Киприан, почуя в горле противную тошноту и спазмы в пустом желудке. («Скорей бы уже, Господи! Прими…») Но его пихнули в шею, и тут только он увидел своих избитых и опозоренных спутников: простоволосых, в заношенной посконине, в лычных оборах и лаптях, они сидели охлюпкою, без седел, на клячах, добытых едва ли не с живодерни, и на такого же одра, правда, с деревянным седлом, пересадили и его самого.

Кто-то сильно хлестнул по крупу костлявую Киприанову кобылу. «Катись к ….. матери!» — присовокупил Никифор, замахиваясь плетью, и вся опозоренная кавалькада затряслась убогою рысью под бранный вой, улюлюканье и хохот княжеских стражников. Их в самом натуральном смысле слова выпихали в шею из Москвы.

Четверо кметей, нахлестывая коней, гнали их, не позволяя остановиться, до самой Оки и лишь на том берегу, обложивши на прощанье крепкой бранью, оставили одних.

В том же Любутске, всхлипывая и утирая злые слезы (тут только удалось кое-как поправить ему свой караван, раздобыть седла, частично переменить прежних кляч на возвращенных ему, хотя и загнанных и обезноженных киевских коней), Киприан писал на достанном с трудом великим листе самаркандской бумаги второе послание обманувшим его (как он в тот миг полагал) игуменам Сергию и Федору Симоновскому:

«Киприан, милостью Божией митрополит всея Руси?

(Да, да! Именно так! Избитый и в лычных оборах, но владыка всея Руси!

Ты, Господи, веси!)

Не утаилося от вас и от всего рода християнского, елико створилося надо мною, еже створилося ни над единым святителем от начала Русской земли!

Я Божьим изволением и избранием всего святого собора и патриарха вселенского поставлен есмь митрополитом на всю Русскую землю!

И нынче поехал есмь со всем чистосердечием и доброхотением ко князю великому!

И он, князь, послы разослал и заставы разоставил, аще же и смерти предать нас немилостивно тех научи!

Аз же иным путем пройдох, на свое чистосердечие надеяся и на свою любовь, еже имел есмь ко князю великому, к его княгине и к его детям!

(Киприан всхлипнул, обтерев платом лицо и нос — с сиденья в сыром погребе его бил кашель.)

Он же пристави надо мною мучителя, проклятого Никифора. И какое зло токмо не содеяли надо мною! Хулы, и надругания, и насмехания, и грабления, и голод! Меня в ночи заточил нагого и голодного! И от тоя ночи студени и нынеча стражду! Над слугами же моими что изделали!

Отпустили на клячах хлибивых, без седел, во обротех лычных, из города вывели ограбленных и до сорочки, и до исподнего, и ноговиц, и сапогов, и киверов не оставили на них!

Тако ли не обретеся никто же на Москве добра похотети душе князя великого и всей отчине его?!

Вы, иже мира отреклися и иже живете единому Богу, како, толику злобу видев, умолчали есте? Растерзали бы одежды своя, глаголали бы есте пред князем, не стыдяся! Аще бы и убили вас, а вы — святы!

Не весте ли, яко княжеский грех на люди нападает? Не весте ли Писание? Не весте ли, яко святых Апостол правило семидесяти шестое глаголет: «Не подобает святителю наследника себе поставляти! Сам же таковой отлучен будет!»

Послушайте же, яко тридцать второе правило собора, иже в Карфагене, речет: «Строптивый же да отлучен будет!» И двадцать третье правило Антиохийского собора тако глаголет: «Не подобает епископу, аще и на конец жития своего, иного оставляти наследника в себе место!»

Тожде глаголет и тридцатое правило тех же святых Апостол: «Ничто же есть злейшее сего, еже божественное дарование куплением себе приобретает, мздою или силою княжеской! Да будет отречен таковый от всякого священнического достояния, службы лишен, проклятию и анафеме предан!» Се слышите ли заповеди святых Апостол и святых отец?!

Как можно сие: у вас стоит на митрополичьем месте чернец, в манатии святительской и в клобуке, и перемонатка святительская на нем, и посох в руках? И где сие бесчиние и зло слышалося? Ни в которых книгах! Аще брат мой Алексий преставился, аз есмь святитель на его месте! Моя есть митрополия!