Бабы, подоткнувшие под пояс края панев, разгибаясь, любовали взором проходящих ратников. Мужики, что горбушами валили хлеб, разгибались тоже, обрасывая пот со лба, кричали: «Не подкачай тамо! Татар не попустите на нас!» Жали хлеб. Для мира, для жизни. И шли умирать мимо созревших хлебов.
Защищать эту жизнь и труд, святой труд земледельца-пахаря.
Конные рязане извещали москвичей о подходе Бегича. Татары шли, зоря волость, и подошли к Воже уже ополоненные.
Иван изо всех сил тянул шею: что там, за столбами пыли, что там, за лесом, за кустами, на той стороне небольшой излучистой степной реки? К чему невозможно привыкнуть никогда, это к первому виду вражеских ратей! И в сердце жутью, и в животе, и мурашами по коже: вот, те самые! Там, далеко, разъезжающие в остроконечных шапках на мохнатых и низкорослых степных конях! Те вон тянутые в небо дымы — ихний стан, и завтра ли (скоро!) будет слитный глухой топот копыт, волны жара от скачущей конницы, пыль и в пыли блеск оружия, пятна одежд, и вот — рты, разорванные ревом, и ножевые глаза, и ножевой, зловещий просверк стали… Все это будет, придет, и когда придет, будет уже ни до чего. А жутко все это. Вот сейчас, при первом, через головы рысящих дружин, тревожном взгляде на дальний берег с россыпью чужих вражеских всадников.
Первую ночь, как стали станом почитай по самому берегу реки, почти не спали. Ждали напуска татар. На второй день уже обдержались, подъезжали к берегу, кричали, кто и по-татарски, обидное. Оттуда отвечали тем же, пускали стрелы.
Бегич, верно, колебался, медлил ли, вызывая русичей на свой берег. Но княжеское войско стало прочно, даже чуть отойдя от обрывов реки. Разъезды то и дело совались по сторонам и встречь, не давая отступить или перейти реку. Брали измором. Наконец на четвертый день Бегич не выдержал. С гортанным ширящимся криком татары кучами, покрыв черною муравьиной пеленою весь берег, начали подступать к реке. Сполошное «А-а-а-а-а-а!» висело в воздухе. И вот передовые все гуще и гуще начали нырять в воду. Кони плыли, горбатясь, доставали у русского берега дно, и татарские богатуры, не переставая кричать и размахивать копьями, стали в опор выскакивать на московскую сторону. Начинался бой.
Ихний полк стоял далеко, и только так, полувзобравшись на одинокую ветвистую сосну, можно было по-за рядами дружин увидеть, что происходит впереди. Крик ратей огустел. Огустели и ряды переправившихся через реку всадников. Сотские стали ровнять ряды, Ивану пришлось с сосны слезть и всесть в седло. Дальнейшего он просто не видел. Оборачивая головы, глядели туда, назад, где под знаменем в начищенном сверкающем колонтаре и отделанном серебром шеломе стоял князь. К нему подскакивали воеводы, он важно кивал, продолжая завороженно глядеть вперед на двигающееся татарское войско. Воеводы строго-настрого запретили ему идти в напуск прежде Андрея Ольгердовича с Данилою Пронским, и князь ждал, сжимая потною дланью граненый горячий шестопер. Ждал, изредка сглатывая слюну. И ежели бы не прещение воевод, многократно повторенное вестоношами, не выдержал бы, ринул полки в напуск, смешав всю хитро задуманную распорядню боя.
Был ли хотя рядом с ним воевода Боброк? Или его двоюродный дядя Владимир Андреич? Или хоть свояк Микула Вельяминов, тоже нехудой воевода?
А кто-то да был! И держал князя. И держал полки. А татары меж тем уже почти все перешли через реку и теперь двинулись мелкою рысью, «на грунах», пуская на ходу в русских тучи стрел.
Нет, они не бежали и не пополошились, завидя недвижный строй русичей, но все-таки, видимо, Бегич рассчитывал на расстройство вражьих рядов и на рубку бегущих. И верно, передовые вспятили было. Стрелы пробивали доспехи, ранили коней, те взвивались на дыбы, устоять было невозможно, хоть и отвечали, и дружно отвечали из тех же татарских луков пускаемыми стрелами…
И вот тут-то и вынесло полк Монастырева: безоглядно, в лоб, в кучу, в свальную сечу, сбивая и увлекая за собой потерявшие стройность татарские ряды. И уже визг татар и «Хуррра!» с обеих сторон наполнили воздух, и валило, валило кучею сюда, прямо на них, и уже зловещие посвисты высоко над головою заставили воинов охмуреть и опустить заборола шеломов, а коней настороженно вздернуть уши.
И тут наконец почти одновременно справа и слева восстал вопль. Андрей Ольгердович и Данило Пронский с рязанскою помочью пошли в напуск.
Иван растерялся на миг и, когда Семен тронул его сзади за плечо, вздрогнул, едва не поднявши коня на дыбы.
— Скоро нам! — прокричал Семен, пригибаясь к уху Ивана. И верно, не успел он подобрать поводья, ударили цимбалы, затрубили рога; разрезая череду комонных, промчался вперед кто-то в алом опашне сверх блестящей кольчуги и в римском узорном шеломе, и — началось! Кони тронули, и все утонуло в глухом и тяжелом топоте тысяч копыт.
Иван скакал, стараясь не отстать от Семена (таким мальчишкою почуял себя на миг!), и все думал о том, пора ли выхватывать саблю из ножен.
Стрелы шли уже низко, прямо над головою, и то там, то здесь начали падать кони и всадники. Раненые сползали набок, цепляя слабнущими пальцами за гриву коня, иногда стремглав через голову скакуна слетали с седел на землю, прямо под копыта скачущим.
Впереди (уже запоказывалось в разрывах шеломов и тел) была воющая и крутящаяся каша, и в эту людскую кашу ныряли один по одному передовые всадники.
Жаркая волна конского и человечьего пота (ветер дул от реки) ударила в ноздри, да так, что Иван задохнулся на миг, и, уже понимая, что время, вырвал отцовскую саблю из ножен, лихорадочно соображая, как надо рубить, чтобы не отхватить ухо собственному коню. Крик замер, точно что-то оборвалось. Они врубились.
Нет, татары не побежали и теперь! В круговерти конских морд и человечьих распяленных ртов выделилось перед Иваном одно такое же юное, как у него, лицо в узкой полоске усов и негустой бороды, тоже разверстое в крике, и сверкнула вражья сабля, которую он едва успел отбить. Он ударил снова и снова и уже с отчаянием, обливаясь потом, бил и бил, а лезвие с тяжким стоном отскакивало каждый раз как от стены, проваливая в какой-то немыслимый перепад металла, и уже первый тупой удар оглушил его, пройдя по шелому скользом, и Иван сжал зубы, намерясь кинуть коня вперед, но тут одолевавший его черноусый парень шатнулся, побелел, безвольно раскрылись уста, и начал валиться на спину. А голос Семена у него над ухом прокричал:
«Добей!» И Иван ринул саблю с маху, прямым ударом сверху вниз, и уже не узрел, куда попал, потому что пред ним явился грузный, в чешуйчатом монгольском панцире, татарин, едва не убивший Ивана с первого же удара толстой, с человечью ногу, облитой железом рукой, сжимающей усаженную шипами стальную палицу. Удар был бы ужасен. Иван успел отскочить, вздынув коня, и только услышал через миг хруст чьих-то чужих костей под тяжкою палицей татарина. Невольно, не думая даже того, что противник не по нем, Иван наддал острыми краями стремян и пролетел мимо, опять скрестив с кем-то сверкающее, обрызганное кровью железо.
Рати стеснились. Татарам уже было не размахнуть арканом, не зайти сбоку и в тыл. Кони, пятясь, сшибались крупами, рука, вздынувшая копье, задевала своего. Но русичи пробивались все дальше и дальше, и вот в какой-то незримый миг (еще сеча шла с тою же яростной силой!) поворотился бой, татары начали отступать.
Князь Дмитрий скакал вперед, почти уже не слушая рынд, что пытались схватить за повод его коня. Уже начинались трупы, уже конь, храпя, перескакивал через поверженных. Прорвавшийся сквозь гущу русских рядов татарин скакал навстречу. Дмитрий рыкнул и, наддав, сблизился с ним. Не вынимая меча, воеводским шестоперюм своим, вложивши в удар всю силу руки, свалил татарина и еще наддал, уже в упоении боя, но тут подомчавшие рынды решительно схватили его коня под уздцы.
— Постой, княже! Тебе… боем руководить! — с отдышкою объяснял подскакавший боярин Ощера, и Тимофей Васильич Вельяминов скоро оказался рядом: