Завоеватели! В поход — так словно зимние волки! И не хочешь, а будешь грабить, с таких-то животов!
Иван перевел плечами, прогоняя утреннюю, еще не сошедшую дрожь.
Многое прояснело ему тут, в Орде! Многое, чему дивился или негодовал, теперь содеялось привычно-понятным.
А вот и торг. Ряды юрт, ряды загонов. Толпа, негустая в эту пору, иноземных, разномастно одетых и разноязычных гостей. Гомон на многих языках, машут руками, щупают скот, вертят, разглядывают рабов, перебирают сукна и шкуры. Сюда тем, рваным, заказан и путь. Явится который, так шуганут — колобом выкатится отсюдова! Вот персидские, в крашенных хною бородах купцы, аланы, черкесы, фряги, влахи, веницейские гости из Таны, бухарские гости, греки, жиды, русичи, немцы, готы, франки — кого и нет! А когда торг в силе, то и не протолкнуться порой сквозь эту слитную, орущую и торгующую разноплеменную толпу!
Московского тысяцкого узнавали, кланялись. Неложный почет ордынцев согревал сердце, и паки бесило, что почет этот добыт деяниями московской господы, прежде всего рода Вельяминовых, владыки Алексия и меньше всего самого князя Дмитрия, Митьки.
Перед ханским шатром пришлось спешиться. Властительного темника русичи и в глаза и позаочью давно уже называли царем, хотя, подобно далекому Тамерлану, Мамай, не будучи Чингизидом по роду, держал при себе, меняя их время от времени, ханов Чингизидов, замещавших престол верховных правителей Золотой Орды, почти исчезнувшей Золотой Орды, почти и вскоре преображенной в Синюю, отбитой от волжских многажды разгромленных новгородскою вольницею городов и все-таки и все еще грозной, все еще великой, хотя бы и памятью прошлого, памятью прежних туменов Субедэя и Бату-хана, древнею славой побед, страхом народов, все еще не преодоленным в сознании поколений, уцелевших от давних погромов, от того, почти уже небылого, ужаса, пожаров сел и погибели городов…
Иван, склоняя голову, ступил через красивый порог резной и расписанной двери, искоса глянув на замерших, надменных нукеров: блюдут!
Царь сидел на тканных золотом подушках, кутая руки в узорный шелк.
— Здаров буди! — сказал по-русски. Обозрел Ивана, любовно усмехаясь, как дорогую диковину, привезенную из далеких земель, предложил взглядом и кивком сесть к дастархану.
Иван неплохо понимал татарскую речь, но говорил все еще с трудом, не вдруг подбирая слова и оттого гневая на себя. Ни в ком — и в себе самом тоже
— не любил Иван Вельяминов никоторого неуменья в делах. Тут — тем паче. Татарскую молвь ведать было надобно!
Неловко слагая длинные ноги, русский боярин опустился на ордынский ковер. Помыслил скользом: стоит ли говорить при казии и эмирах? Мысленно махнул рукой — все едино! Здесь и у стен — уши!
Упорно и тяжело глядючи в слишком улыбчивое лицо некоронованного владыки западной половины Дешт-и-Кипчака, претерпев ничего не значащие цветистые любезности, высказал, словно камнем придавив восточную увертливую речь:
— Тебе, царь, надобен сильный князь на Руси! — по-татарски сказал, трудно и твердо складывая слова чужой речи. — Почто не поддержал Михайлу Саныча?
Мамай глянул жестко и снова расхмылил, растекся весь в масляной улыбке, сощурив по-кошечьи глаза. Заговорил, не то для Ивана, не то для эмиров, о каком-то Гасане, который чего-то не сделал, куда-то не пришел…
Весь этот словесный поток можно было изъяснить одним речением: «Не было сил!» Но ежели сил не было поддержать князя Михайлу, тогда зачем ярлык, зачем такая поспешливость, окончившая сокрушением Твери? Фряги? Конечно, они! Они же и обещали (и не дали!) серебра Мамаю!
— Скажи, встанет ли коназ Михайло на Дмитрия, ежели я снова пошлю ему ярлык? — вопросил, окаменев в улыбке, Мамай.
— Не ведаю! — (Врать не хотелось Ивану.) — Ты, царь, теперь суздальских князей поддержи! Противу Москвы!
— Дмитрий Константиныч — тесть князя Дмитрия, а мне ворог! Сарай-ака убит в Нижнем! — строго отверг Мамай.
Иван чуть заметно пожал плечами. Усмехнул лениво, тою своею усмешкой, от которой бесился некогда князь Дмитрий.
— Парфентья Федорыча в Кише убили? — вопросил. — Вот и сочлись!
Окроме того, в Нижнем еще и Борис Кстиныч есть!
— Сам же ты баешь, Борис ходил на Тверь! — оспорил Мамай. Теперь и эмиры тоже внимательно, переставая улыбаться, смотрели на Ивана Вельяминова.
— Суздальские князи утесняют моих гостей! — отчеканил Мамай (и в прорвавшейся жесткости голоса пророкотала-прокатилась дальним громом угроза). — Я отыму у них булгарскую дань!
«Или они у тебя!» — подумал Иван, но не сказал ничего. Слишком дразнить Мамая было опасно.
У повелителя золотоордынского престола на все его дальние затеи хронически не хватало серебра. Вот почему так заискивает он перед генуэзцами! «А, видать, фряги до тебя не вельми щедры!» — подумал Иван не без злорадства.
— Так-то оно так, царь, да вот… Потеряли Тверь, нонеча и Суздаль с Нижним переходят под руку московскую! Гляди, со временем и тебя самого князь Дмитрий съест! — раздумчиво выговорил Иван.
(Почему они здесь, в Орде, стали ныне так слепы? Почто суедневная, нынешняя нужда застит для них дальнее, но важнейшее? И вот сами на гибель себе выкармливают Москву! Насколько умнее их всех, и князя Митрия тоже, владыка Алексий! Хотя и Алексий не поддержал его, Ивана, в давешней беде.
Не мог? Или не восхотел? Или его, Ивановой, головой купил нечто важнейшее для дела церкви и народа русского? А он, Иван, сидит тут, пытаясь поднять Мамая на борьбу с Дмитрием и тем разрушить все здание московской политики в Орде, создававшееся со времен Калиты и устрояемое ныне владыкой Алексием?! Да, после разгрома Михайлы, после того, как тверской князь в черед за Дмитрием Суздальским отрекся в пользу Митьки от великого княжения владимирского, его борьба с князем становит безнадежною. Почти безнадежной! И ему, Ивану, предстоит… Что предстоит?! Он еще жив, он еще сидит здесь в сане московского тысяцкого и он еще поборется с Дмитрием!) — Тебе страшен не суздальский князь, а Урус-хан! — сказал Иван. — Он уже отобрал у тебя Сарай!
Но Мамай весело потряс головою:
— Урус-хан нынче не страшен! Против него — Тохтамыш! А Тохтамышу помогает сам Тимур-аксак!
— Ну а Тохтамыш твой, одолев Урус-хана, не потребует опосле, разохотившись, твоих земель и самого трона твоего?
Вспыхнули, округлились и вновь сузились кошачьи зрачки, дрогнула борода, оскал зубов на мгновение, на миг один, стал страшен. Мамай помотал головой.
— Урус-хана нелегко разбить! Мне доносят! Тохтамыш уже был разбит под Сыгнаком! Наголову! Пусть они и дальше бьют друг друга!
Тут тоже было бесполезно настаивать. Мамай явно не понимал, что и Урус-хан, и этот неведомый Тохтамыш, одолев во взаимной пре, неважно который которого, потщатся вновь объединить все Дикое поле, Дешт-и-Кипчак, и безродный Мамай вряд ли наберет достаточно преданных эмиров, чтобы сокрушить их в свою очередь. Левобережье Волги давно уже потеряно им! И опять — фряги! Только фрягам нужна грызня с Москвой! Самому Мамаю не так и нужна. Он, Иван, на месте Мамая всячески поддержал бы Москву и уже с русскими полками возвращал себе Синюю и Белую Орды, Арран и Хорезм… На месте Мамая! Не быв обижен и изгнан! Не потеряй семейную долю и власть! А этот — хитрит! И ныне, с ним, хитрит тоже. Зазвал выведать, что скажу я…
А сам? Сам — что еще решит?! И все одно — мелок! Мелок ты, темник Мамай!
Не вышло из тебя истинного царя!
— Падаркам палучал, сматри! — произносит Мамай удовлетворенно и кивает, и на блюде, достав из кожаного мешка, нукеры выносят и ставят перед ним, прямо середи закусок и питий, дурно пахнущую человечью голову.
— Прокоп! — поясняет Мамай, любуясь подарком и зорко следя, как отнесется москвич к виду отрубленной головы своего соотечественника.
Несвежая, видимо, подкопченная голова отталкивающе страшна. Так вот чем окончился поход новгородских удальцов-ушкуйников, затеянный в те поры, как Дмитрий стоял под Тверью! Они тогда взяли и разграбили Кострому, и Митькин наместник, младший брат владыки Алексия, Александр Плещеев бежал позорно, бежал, имея пять тысяч противу двух, не то трех тысяч новгородских удальцов! «Плещеев вдал плещи», — так ядовито потешались на Москве. А потом молодцы пошли на Низ, ограбили всю Волгу, разбивали города, жгли купеческие караваны, топили бесермен и так, воюя, дошли до самого устья Итиля, до Хаджи-Тархана, где князь Салчей льстиво принял их, перепоил и, сонных, пьяных, вырезал всех до единого, забравши себе и товар, и полон, и грабленое серебро. Прокоп был из простых, не боярин даже, и Великий Новгород тотчас отрекся от него и всех его шкод. Ах!