В церкви повисла звенящая тишина. Ягайло, поднявшись с трона, медленно, отчетисто, по-русски приносил клятву: крестить Литву, исполнить все условия Краковского договора. Толмачи тотчас повторяли слова литовского великого князя по-польски, по-немецки и по-латыни. Шляхтичи зашевелились, легким шумом одобряя слова литовского великого князя.
Ягайлу подвели к алтарю. Массивно-торжественный Бодзанта поднял с алтаря засверкавшую всеми гранями своими корону. Ягайло опустился на одно колено и склонил голову.
Ядвига с трона, не шевелясь, наблюдала за обрядом, почти неправдоподобная в своих струящихся шелках: в блеске короны и игольчато окружившем ее белое, почти неживое прекрасное лицо воротнике, чем-то напоминавшем позднейшую испанскую моду. И вот он подымается по ступеням! Уже в короне. Езус Христос, аве Мария! Ведь он улыбается, криво, пускай неуверенно, но он улыбается своим длинным лицом! Хозяин! Ее господин с этого дня! С легкою дрожью плененной птицы Ядвига бросила взор туда, где, в толпе дам, замерла мать литовского короля, Ульяния, и неотрывно смотрит теперь на торжество своего сына… Господи! Дай силы выстоять! Дай силы принять все и не сойти с ума!
Ягайло садится рядом с нею на трон. Он, кажется, стал даже ростом выше, и, действительно, в короне, усыпанной самоцветами, его лицо, лицо «литовского простака», приобрело недостававшую ему важность… Так ли прост, как говорят, этот литвин, нынешний польский король, Владислав-Ягайло?
…В день, когда это происходит, отвергнутый Вильгельм въезжал в ворота Вены. Они никогда больше не встречались с Ядвигою, о чем позже врал Гневош из Далевиц, и горестное прощальное письмо ее к своему нареченному было, действительно, последним.
После многочасового церковного бдения едва ли не у всех московитов было одно лишь желание: добраться до лавки и до стола со снедью. Однако Витовт и тут упредил их желания, заворотивши всю кавалькаду русичей к себе на пир. Приглашение было принято тем с большею охотой, что русичи, проглотив утром натощак по кусочку прежде освященных даров, до сих пор еще ничего не ели. Данило Феофаныч, когда расстались с занедужившим батюшкою, почел нужным захватить с собою освященные просфоры: невесть, найдется ли еще православный священник в этой басурманской стране!
Скоро с шумом, гомоном, смехом — измаялись, кто в соборе, кто снаружи, ожидаючи, — ввалились в немецкое жило. Прихожая сразу наполнилась шумом и гомоном. Как-то не заметилось малое количество прислуги и отсутствие иных гостей. Витовт явно, принимая русичей, не хотел лишней огласки. Сели за два стола: бояре и княжич с Витовтом, его супругою и дочерью за один, прочие — за второй, впрочем, столь же изобильно уставленный печеной и вареною снедью. Кабан, уха, разварная рыба, сочиво, каши и пироги в сопровождении пива и твореного меду (было, впрочем, и фряжское вино, но — на боярском столе).
Русичи въелись. Первые полчаса за столом царило сосредоточенное молчание. Там уже начинали отваливать от чаш и тарелей, отирать кто платом, кто рукавом взопревшие лица, чаще прикладывались к меду, затеивался разговор. Приглашенные Витовтом литвины-музыканты завели веселую. Прислушавшись к вроде бы схожему напеву струн, Остей решительно вылез из-за стола. Перемигнувшись, Данилов стремянный взял домру из рук одного из литвинов, перебрал струны. Литвины, недолго послушав, пристроились к нему и — грянули. Остей пошел мелкою выступкой, потом ахнул, молодецки ударив каблуками в пол, пошел вприсядку да кругом, так что полы кафтана разлетались по сторонам. Из-за столов полезли прочие. Остей, с низким поклоном, вызвал на пляс княгиню Анну. Та, не чинясь, пошла — поплыла по горнице, взмахивая долгими рукавами, а Остей, отступая, шел перед ней заковыристою присядкою, то вертелся волчком, то взлетал, и кончил тем, что вскочил на стол и ловко прошелся меж блюд со снедью в своих береженых, почитай, тут только и надеванных впервые, с загнутыми носами, зеленых тимовых, изузоренных разноличными шелками и жемчугом, с красными каблуками сапогах. Не пролив и не разбивши никоторой посудины, соколом спорхнул со стола на пол, пальцами коснувшись половиц, закружился вихрем, и уже под общий одобрительный шум остоялся, поклонясь хозяйке в пояс, и, отирая платом чело, повалился на лавку. Тут уж — хочешь не хочешь
— пришло вылезать и другим. Прошелся Иван, на пару с Тимохой, и наконец, решительно отмотнув головою, вылез сам княжич Василий, вызвал Соню. Девушка выплыла, с гордым прищуром взглядывая на русского княжича. Иван перепугался даже, но Василий тут не ударил лицом в грязь. Не пытаясь переплясать Остея, прошел дробною мужскою выступкой, взглядывая в глаза княжне, откачнулся, легко перешел вприсядку и вдруг, почти опрокидываясь на спину, изобразил выученную им в Орде монгольскую лежачую пляску, удививши умением своим и княжну, и литвинов-музыкантов.
Наплясавшись, пели. Пели сами, слушали литовское пение. Снова пили, ели сладкое печенье, дивились конфетам, однако, распробовав, одобрили и эту иноземную снедь. Разгоряченные вином, почти позабыв о сословных различиях, обнимались и спорили, возвращаясь к виденному в соборе.
— Ты, князь, хоша до нас и добр, а тоже веру православную сменил, гляди-ко! Ну, добро, Ягайло, он уж теперь польский король! А тоже ноне почнет Литву крестить, а православных-то как же? Перекрещивать али утеснять? О наших речи не было, баешь? Поведут речь! Однояк, другояк, а почнут и наших нудить в ихнюю латынскую веру! Помысли, князь! Подумай умом! Путем помысли!
Витовт слушал, слегка досадуя: и эти тоже! Сами-то, почитай, в плену, из Орды ушли убегом, в Константинополе черт те что, император под турками, а они тоже — «вера!» Да пущай папа с католиками примет правую веру, дак и я не умедлю тем часом! Но не говорил ничего. Не затем звал и не того чаял. Сам краем глаза наблюдал «молодых», как окрестил уже Василия с Соней. Кажись, обратала молодца! Эвон, как дружно сидят и воркуют промежду собой!
В углу боярин Андрей, решая вечный философский спор, толковал Остею:
— Что почесть лучшим? Скажем, нравится тебе жупан или там кунтуш! Ты уже летник или охабень почтешь худшими. Штаны вон цветные — срамота! А им красиво кажет! Ты себе камянны хоромы выстроишь? Нет! Загинешь ты в каменных хоромах, от одной сырости той, у нас-то, на Руси!
— А тут и не сыро, бают, тепло у их!
— То-то, што тепло!
Разгоряченный хмелем оружничий кричал за соседним столом:
— У нас богатый людин жертвует на церковь, а не засевает поле золотыми! А хошь и серебром! Да, тоже есь! Да, всяки есь людие! А токмо никто у нас мотовство в добродетель еще не возвел и не бает, што по-Божьи деет, егда народное добро тратит на утехи плотские! У нас боярин чем богат? Оружием! Коньми, кметями — то все для ради обороны родной земли надобно! Ну, в праздники наденет дорогой охабень, дак и смерд, поди, вона, женка иная: в жемчугах и парче, боярыне не уступит! А все одно: крошки со стола — в рот! Куска хлеба не кинем наземь! А ежели когда с нами такое содеет — пропадем!
Казначей с несколькими кметями обсели Александра Минича, тут шел разговор о воспитании:
— Нет, ты посуди сам! Ежели у их отрока малого из шляхетского роду за рубеж, ко франкам там, тевтонам али фрягам отошлют, и он в ихнем знатном доме пажом, слугою, по-нашему, несколько летов прослужит, а после оруженосцем у рыцаря тово, еще летов семь — десять, дак и речь родную забудет, поди! Уже не станет и знать, как в родимой-то Польше еговые смерды живут! А после цепь золотую на шею взденет, ежели стал рыцарем, да золотыми поля будет засевать али там, по посольскому делу, драгие камни с платья терять понарошку: подбирайте, мол! Видели мы, как ихние простые паненки-то живут, серебра и того нету в доме! Коли б знатный…