— Вот именно! — Маша на миг приникла к нему, поцеловала в щеку. — Иди!
— Батя, а ты во дворец? — Сын, на тонких ножках, вышедший из материной горницы, любопытно глядел на отца.
— Во дворец! Пряник тебе принесу печатный! — молвил Иван, поднимая сына на руках и прижимая к себе.
— Я хочу тоже! — просительно протянул малыш.
— Вырасти сперва! — возразил отец, подкидывая его вверх, и поставил на пол.
— И я не еду! — домолвила Маша, беря сына за руку. — Вишь, батю нашего к самому великому князю зовут!
Звали не ко князю, а к княжичу. Спешиваясь у теремов, Иван все гадал, за каким делом его созвали. Не давал себе воли помыслить, что попросту старые товарищи хотят видеть его вместе со всеми за праздничным столом. Но оказалось именно так. Не успел он, вступив в шумную горницу, церемонно, в пояс, поклонить Василию, как его затормошили, заобнимали. Сам Данило Феофаныч, широко раскрывши объятия, не чинясь, обнял его и расцеловал в обе щеки. И уже садясь за стол, узревши, что боярин Остей, отстранив слугу, торопится налить ему чару, Иван вдруг, с внезапно увлажнившимся взором, всхлипнул и закусил губу. Такою теплотою и дружеством облило его всего, словно горячею волною. Разом припомнились дымные ночлеги, бегство, Орда, томительное сидение в Кракове… А кругом гомонили, кричали, пили и ели бывшие соратники, хлопали друг друга по плечам, не соблюдая чинов и званий, вспоминали живых и мертвых, плакали, не стыдясь слез, и опять пили… И было хорошо!
— Ты где саблю-то изломал? — спрашивал Шишмарь, княжой стремянный. — Али бился с кем?
Отемнев ликом, Иван отставил недопитую чару и негромко (но шум постепенно стих) начал сказывать о трупах с зажатыми между бревен руками, о плотнике, которого он пытался вызволить из страшного капкана… Шум совсем затих. Княжич Василий сидел, сведя брови хмурью и пристально глядя на Ивана.
— Смоленский князь, баешь? — переспросил.
— Такого мы и в Литве не видали! — выдохнул кто-то из председящих. И прошла тишина, и вновь загомонили возмущенно:
— Всю Русь обгадил!
— Таково-то и не творили никогда!
— Ты убить — убей, да не балуй, тово! Смерть, она всем предстоит, дак дай достойно умереть, хоша во брани, хоша и на плахе!
— А што? Топор, кат в красной рубахе, поп с крестом! Та же смерть, что и на бою! — спорили долго.
— Простите, друзья-товарищи, что порушил веселье! — громко сказал, винясь, Иван. Его вновь затискали, стали бить по плечам, утешая и уговаривая. Потом снова пили, пели хором, уже упившиеся, с голосами вразброд. Кто-то начал было плясать, да бросил — закружило голову.
Данило Феофаныч, мигнув, созвал Ивана к себе, обнял большою тяжелою рукой:
— Чего хочешь, Иван! Скажи!
— Чего хочу? — Иван вдруг поднял голову, встряхнул кудрями. — Воли! Не ведаю, как я там по записи, а отец заложился митрополиту с родом своим… Дак потому… Под Пименом али Киприаном не хочу быть!
Данило подозвал к себе княжича, немногословно изъяснил Иванову трудноту.
— Грамоту нать! И штобы отец подписал! Такому молодцу в холопах ходить не пристало, хоша и у владыки самого!
Василий кивнул головой, запоминая:
— Сделаю!
Дружинники опять пели. Песня стройнела, ширилась. Вот уже и Данило с Иваном подхватили напев, и сам княжич повел высоким голосом:
— Ой ты, степь, ты, степь, ты, раздольная, Широко ты, степь, пораскинулась, К морю Русскому понадвинулась!
Пели. Многие — со слезами на глазах. У них еще будут походы и сечи, и будет вновь бескрайнее серебряное море ковылей, и лихие всадники на низкорослых косматых конях поскачут встречь. Все будет! Но они сейчас вспоминают минувшее, предчувствуя новые походы и бои. И они рады, что опять все вместе, все оставшиеся в живых. А песня зовет, уравнивая боярина и княжича с простым кметем, зовет в далекий простор, в неоглядные дали, по которым скорбит душа и куда уходят юные, чтобы не возвратиться назад.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
О Кревской унии остается досказать не многое. Витовт, всячески утесненный Ягайлою, вновь бежал к орденским немцам.
«Даже дитя мое, мою дочку, — писал он впоследствии, — не позволено мне было выдать замуж, за кого я хотел, боясь, чтоб я, таким образом, не приобрел друзей и единомышленников, хотя многие соседние князья просили ее руки. Одним словом, я был точно невольник в распоряжении Ягайлы, а брат его, Скиргайло, господин моих родных Трок, покушался на мою жизнь».
Завязалась новая война, столь же утомительная и нелепая, как и предыдущие. Ягайло изнемог первый и уступил, вручив Витовту управление Литвой. Братья помирились опять, и опять за счет немцев.
Что их связывало? Быть может, Витовт и впрямь надеялся, что ежели Ягайло так и умрет, не оставив мужского потомства, то его выберут польским королем? Во всяком случае, он сумел чуть не всех малопольских панов перетянуть на свою сторону и повести за собой на битву противу татар… Несчастную, проигранную им битву!
И затем, еще через годы, уже в 1410-м, они оба, Ягайло-Владислав и Александр-Витовт, стояли бок о бок, с полками, на поле Грюнвальда против всех сил немецкого ордена. И скакали всадники, сшибались облитые железом воины, и бежали рати, и крик, и грохот битвы достигали небес, и, наконец, благодаря упорству Витовта, стойкости смолян, а также доблести польских рыцарей, немецкий непобедимый строй рухнул, бежали вспомогательные полки, а цвет орденского рыцарства во главе с магистром лег целиком на поле боя…
И опять Витовт тянул и ждал, почти освободившись от Ягайлы, ждал смерти брата, ждал, что паны его сделают королем, и дождался было, но война задержала на три года его посланцев в Рим с уже полученною короной, и Витовт, не дождавшись, умер. Корону же довезли только до Кракова, дабы не отдавать в Литву.
Прямых наследников у Витовта не было, оба его мальчика были отравлены в немецком плену, после последней его измены Ордену, и так, ничем, окончились все гордые замыслы этого несомненно талантливого полководца и политика, который лишь одного не учел, воплощая свои великие замыслы: бренности жизни человеческой и обязательного ее конца, для всех, и великих и малых, в свой, неотменимый час, ведомый (к счастью для людей!) одному Господу.
Ягайло тоже прожил очень долго. Ядвига умерла, не достигнув и тридцати лет, от родильной горячки. Вторая, нелюбимая жена принесла ему только одну девочку. Потом была третья, любимая, и только четвертая жена (Ягайле-Владиславу шел уже семьдесят пятый год!) сумела, к ярости Витовта, родить сыновей и тем продолжить династию Ягеллонов.
Ягайло за всю жизнь так и не научился читать и писать, спал до полудня, часами просиживал за обеденным столом, где подавалось до шестидесяти перемен, хотя личная роскошь в повадках и платье была вовсе чужда Ягайле. В обиходе носил он, чаще всего, простой серый тулуп. Единственное, что занимало его до страсти, это была охота. Он мог сутками не слезать с седла, мокнуть и мерзнуть, загоняя псарей и доезжачих, которых зато постоянно награждал и одаривал. Он опрометью скакал на коне, не ведая устали, до самой старости и даже сломал ногу во время охоты, едва ли не на семидесятом году жизни. Занимался ли Ягайло делами правления? Скорее всего, нет. Мать его, русская княгиня Ульяния, женив сына на польской королеве, ушла в монастырь. В Краковском соборе сохранено каменное изображение короля Владислава. Длинное лицо, высокий облыселый лоб, крупные губы сложены в легкую брюзгливую усмешку. В этом лице нет решительности, не прочесть в нем ни мужества, ни ума, но оно запоминается чем-то неясным: оно очень знакомо и напоминает кого-то, уже виденного тобой. Быть может, счастливая к нему в течение всей его жизни судьба наложила свой отпечаток на это чело?
Любил ли он, по крайней мере, свою первую жену Ядвигу, подарившую ему польский трон? Обручальное кольцо, полученное им от Ядвиги, Ягайло проносил, не снимая, всю жизнь. И только перед самой кончиной снял кольцо с пальца:
— Вот драгоценнейшее сокровище жизни моей, — сказал умиравший старец одному из любимейших своих приближенных. — Возьми его и отнеси краковскому епископу Збигневу!
Значит — любил.