— Я вот порой думаю, — снова начал Иван. — Для чего мы живем? В чем наше счастье? И в чем долг всякого людина перед собою и Господом?
Сказано: работати Господу! Но ведь трудимсе больше для земного: ростим детей, служим князю, и в бой идем земного ради! И не идти нельзя, иначе жонок да малышню ворог в полон угонит, вон как тебя… И где тогда будет любовь к ближнему, ежели я его сам на поток да и на разорение выдал?
Всем-то уйти в леса, молить Господа не можно — тово! Тогда ить и род людской ся прекратит! А раз уж создал нас Господь да наделил свободною волей, дак для чего-то мы, стало быть, надобны ему именно такие, земные да грешные!
Конешно, друг дружке обязаны помогать всегда, а не так, как енти гости торговые, что тебя продать похотели в Орду… Да, так-то сказать, у нас русич русичу завсегда поможет, редко уж гад какой… И на поле Куликово вышли дружно. А в Византии ето кончилось, пото и гибнут теперича…
Но я все не о том толкую! — оборвал он сам себя. — Понимашь што с годами начал замечать? Пока делашь што-то, косишь там, в поход ли идешь, терем рубишь, вот, — дак и дума никоторая не долит. Все ты при деле! А стоит побездельничать… Не дай Господи етую скатеретку-самобранку, про которую в сказках бают, нам, грешным! Попросту сопьемси! Пока мужик топор в руках держит да рукояти сохи, он и мужик. И воин — пока идет воинская страда. А иначе начнется, как у нас в молодечной, в Кремнике, в мирную пору: зернь, тавлеи, выпивка, кто помоложе — по бабам, парни портомойниц щупают, а те визжат от восторга… Нет, как уж Господь присудил «в поте лица» штоб, дак того нарушать не след! В доброй-то семье мужик хошь и дома сидит, то копылья, глядишь, тешет, то полозья гнет, то силья, то сети плетет альбо там кожи выделыват… Всяк с каким-то рукомеслом! И бабы сойдутся на беседу, на супрядки посудачить, песен попеть, а сами все с делом, с прялками. Да и боярыни на беседах не просто так сидят: золотом вышивают в церкву воздуха там, покровцы… Без дела никто не сидит!
Я то и смекаю, што, значит, пока ты создаешь его, зажиток тот, пока сам ты создатель и работа по нраву тебе, дотоле ты и человек. А создал, да руки сложил, да потянуло к безделью, и нету тебя. Стало, не в том, что ты там сотворил, а в самом труде истина. Конца-то все одно нет! Кажен год надобно заново вспахать, да засеять, да после кажного пожара избы рубить наново, и все такое прочее… Да чего я гуторю-то! Поглядишь, Лутоня твой какой рукодельник: такие каповые братины да мисы режет — залюбуешься! И дом у ево весь резью покрыт! А жонка, Мотя, тоже мужу своему под стать. Николи не присядет и весела всегда! И тебя бы, Василий, надобно нынь оженить! Опять же детки пойдут… Ты баешь: были… Дак угнаны в полон! Свет широк, они, поди, коли и живы, уже и не помнят свово батьку… Фатима, баял, на сносях была… Тем паче! Теперича на Руси жену себе ищи! А в смерти и животе един Бог волен! Все быват: и черная смерть набежит, и глад, и иной мор какой, и нашествие вражье нахлынет… Христианину отчаиваться грех, сам знашь! Може, и все труды да беды нам токмо к испытанию от Всевышняго. Там-то у Ево жисть вечная! А земной путь надобно пройти достойно, чтобы и пред Господом, и пред собою не стыдно было на Страшном суде.
— Знаешь, — отвечает Василий, глядя окрест, — ты сказывать сейчас про Лутоню, а у меня такое в душе, словно я давным-давно умер, тогда еще, в детстве, а теперь мне как с иного света повестили про здешние дела!
Тот и другой смолкли. И опять обняла осенняя тишь. И только по белесому небу тянули и тянули с печальными криками отлетающие птичьи стада.
— Стало, нам работать, а почто живем, не спрашивать? — подытожил Васька. — И счастья иного не искать, как в самом труде?
— По сути так! — отмолвил Иван. — Да мне родная матка примером!
— А все ж таки хочет человек иного чего-то! — протянул Василии. — Хочет всегда! И ничо ты с ентим не сделашь! — Подумавши, прибавил еще:
— Мне вот до смерти надобно было стать сотником у татар! Себя утвердить!
— Бросил же!
— Да, бросил.
И вновь замолчали.
— А в том, што важен сам по себе труд, тут ты, пожалуй, прав! — снова подал голос Васька, когда уже отъехали с полверсты. — Какая-то сила вражья все губит и губит, а мы все творим да творим.
— Дьявол! — убежденно отозвался Иван. — Ему Божье творенье противно, дак и рад все уничтожить на земле, да и землю саму!
— Полагаешь, шайтан не Господом создан? — вопросил Васька.
— В том наш спор с католиками! — убежденно возразил Иван. — Мне ученый муж один некогда сказывал: дьявол — это пустота, тьма, разрушающая все живое, как… Ну… Прорубь. Во льду весной! Края-то тают, исчезают словно, а сама прорубь растет и растет.
— Ну, и когда наступит конец?
— Когда мы перестанем любить друг друга да работати Господу!
— Опять тот же ответ?!
— Опять тот же. Иного и измыслить не можно!
Васька глянул на Ивана, в синих глазах его мелькнул насмешливый огонек:
— Ты, Иван, философ! А мне ныне дак попросту хорошо! И дышится легко у вас! Пыли нет! Так бы все ехал и ехал, без конца! Што ето там, бурая корова?
— Лось! Они по осеням выходят на поля.
— Затравить бы!
— Нельзя. Куды мясо денем? Да и, кажись, княжие угодья тута! Подалее ежели, мочно, а тут нельзя.
Замолчали.
Поздняя осень! Еще несколько дней ветром высушит землю, и пойдет снег, укрывая поля и рощи до нового тепла, до новой весны.
— Иване! А Лутоня меня и вправду примет? — вновь нарушает молчание Васька.
— А вот увидишь! — незаботно сплевывая, отвечает Иван и, щурясь, озирает далекое поле с кромкою синего леса за ним.
— Княжая запашка, верно? — прошает не очень уверенно Васька. — Видишь, и межей нет!
По стерне вдали бродили овцы, скоро запоказывались и крыши села.
— Не, — возражает Иван, — тута, кажись, Афинеевские угодья, и запашка боярская, а не княжая!
Спускается вечер. Оба погоняют коней.
— Заночуем в Рузе! — говорит Иван, и Васька молча склоняет голову: в Рузе, так в Рузе… Еще не появились знакомые с издетства рощи и пажити, еще не начал сохнуть рот и увлажняться глаза.
И все-таки в Рузе, где они удобно устроились в припутной избе, — хозяева которой не раз пускали к себе и Ивана, и Лутоню, а потому долго ахали и охали, прознавши, что явился из Орды его потерянный было брат, — лежа на соломенном ложе под старым тулупом рядом с Иваном, что спокойно посапывал во сне, Васька почти до утра не мог заснуть. От Ивана шло приятное тепло здорового мужского тела, в избе было сухо и чисто, пахло мятой, богородичной травой и сохнущим луком, плети которого были развешаны по стене в запечье. За дощатою переборкою спали на полу в овчинных «одевальниках» хозяева, изредка мурлыкал кот, забравшийся к детям на печь, где-то скреблась осторожная мышь. В стае изредка топотали ихние кони. А сна не было. Васька лежал навзничь, вспоминая всю свою прошедшую жизнь, и что-то похожее на ревность, не то зависть к младшему брату, обросшему детьми, утвердившему отцовское хозяйство, подымалось у него в душе. Он изредка смаргивал, глядя в потолочную тьму, и нежданная горькая слезинка, пробежав извилистый щекотный путь по щеке, падала на старый пуховой подголовник. Забылся только к утру, спал тяжело, постанывая во сне, и не сразу понял, что Иван, поднявшийся, умытый и свежий, будит его к трапезе.
Позавтракали молоком и вчерашней кашей. Васька хотел было расплатиться, но хозяйка не позволила, пояснив:
— У нас тута свой счет! Лутоня когда на рынок едут, завсегда медку оставят старухе, а у нас и ему, и братцу еговому завсегда и стол, и дом! И ты теперича, как нужда придет, у нас останавливай, не обедняем!
Проводивши, долго стояла на крыльце, глядя вослед. Верно, гадала, как-то примет Лутоня потерянного в детстве родича.
Ночью снова шел тихий осенний дождь. Земля пахла кладбищем, сырью и рябиновой горечью. С придорожных кустов, чуть заденешь плечом, осыпались целые дождевые струи. Ехали молча, да ежели бы Иван что и спросил, Васька навряд бы услышал его.