— Семена-то не забыла? — не выдержал Иван, вопросив о том, о чем намедни намерил молчать. Сказал негромко, а получилось — как обухом ударил сестру. Сидели рядом, и Любава, сперва подняв на него беззащитный, помолодевший, с какою-то тайной отчаянностью взор, вдруг затряслась и рухнула в колени брату, дергаясь всем телом в задавленных рыданиях.
— Зачем, зачем ты, не надо… Зачем… — бормотала неразборчиво, пока он, не ведая, что вершить, прижимал ее к себе, оглаживал по плечам, тщетно пытаясь успокоить, и сам чуял щекотную близость слез. Так ясно и ярко вспомнил покойного друга, и радостные тогдашние причитания сестры-невесты, и радостный стук топоров Семеновой дружины, кончавшей клеть у Федоровых в самый канун свадебного дня, и страшный вечер после сражения на Воже, когда Семен умирал у него на руках, а он ничего не умел содеять, даже не перевязал зятя по-годному…
Любава продолжала рыдать, трудно и долго успокаиваясь. Наконец взошла государыня-матерь, только тогда сестра наконец утихла, высморкалась, утерла глаза, ничего не отмолвив все понимающей матери…
Потом перебирали приданое. Будущий зять пришел с ярким тафтяным платом, что струился из рук, точно сказочная птица из южных земель. Осмотром приданого остался доволен. Иван опять отметил, что зять всем коровам и лошадям внимательно осмотрел зубы, проверил и иные статьи, а серебряные гривны-новгородки и восточные диргемы внимательно пересчитал.
«Ох, наплачется с им Любава! » — не раз повторял про себя Иван. Зять, верно, что-то понял, внимательно поглядев Ивану в глаза, высказал:
— Нельзя! Мы с Любашей ищо молоды, дети пойдут! А кажному надо будет оставить, в жисть проводить… Я вон дочерь от первой жены взамуж отдавал, дан чего только не пошло за нею! И яхонты, и парча…
— Тряхнув головой, прищурил глаз с кривой усмешкой, словно и доселе жался о приданом, примолвил веско: — Дак по добру и ценят!
И опять не понравилось Ивану, что о Любаве, хоть и накануне свадьбы, уже говорил как о своей — «мы». Бывало, и на пиру свадебном, перед самой церковью расстроит брак! Всяко бывало, но чуял Иван, что тут уже никаких чудес не произойдет, слишком ведал будущий зять, чего хотел! Такие свое хоть из горла вырвут!
Потом — суматошные четыре дня причитаний, песен, суеты, бешеной гонки ковровых саней, визг бубенцов, комья снега из-под копыт, хохот дружек-ратников (с зятевой стороны гостей было на удивление мало), «Налетели, налетели ясны сокола» и «Разлилось-разлелеялось» за столом, и рожь, которой осыпали молодых, и хмельной мед, и последние, с трудом оборванные рыданья Любавы перед самою церковью…
И после всего — словно бы разоренный, словно бы после вражеского нашествия или с трудом утушенного пожара родной терем. Маша, что перемогалась, пока шумные гости наполняли горницу, теперь лежит, верно, сдерживает стоны. Маленький Иван на тонких ножках стоит рядом с матерью, держит ее за руку, спрашивает:
— Маманя, тебе больно, да? Животик болит?
Наталья Никитична, твердо сжимая сухие губы, не подымая глаз, чинит детскую лопотинку. Иван, опустошенный, усталый, сидит, тяжело навалясь на столешню.
— Вот и похоронили Семена во второй раз! — говорит.
Матерь недовольно вскидывает глаза, возражает сурово:
— Не девочка! Знала, на что шла! — Еще что-то хочет сказать, но смолкает, покачивая головой, вновь принимается за работу. Девка из Острового, поглядывая на хозяев, молча и споро прибирает горницу.
— На прочестье поедешь? — прошает государыня-мать.
— Недосуг! — отвечает Иван. — Да и не хочу, чужой я тамо! А во чужом пиру похмелье не надобно!
Зять, однако, назавтра явился сам, чуть не силой увез Ивана с собою. За столом, когда пили, пристально глядя в очи шурину, неслышный в общем шуме, высказал негромко, жарко дыша Ивану в лицо:
— Ты на меня сердца не держи, сестру не обижу, не боись! Ищо и благодарить будете за такого-то зятя!
Ивану и хотелось бы поверить новому родичу, которого звали трудным греческим именем — Филимон, он стесненно положил ему руку на плечо, почуял нешуточную силу мышцы.
— Филей зови, попросту! — подсказал тот, украдкою заботно взглядывая на Любаву. И только по этой заботности взгляда и понял Иван, что сестра зятю все-таки дорога… Они выпили, почти обнявшись.
— Будешь когда в Коломне — заезжай! — напутствовал зять. — Слыхал я, деревня ваша, Островое, недалече оттоль!
«И это вызнал! — почти восхитился Иван. — Ну, основательный мужик! » Потянуло за язык спросить и о княжеской зазнобе, о чем ему повестил Никанор. Зять, оказывается, уже слыхал и об этом.
— Так-то сказать, — прищурил он внимательный глаз, — и воевода добрый Андреич, и по всему… Да вота хошь и мне! Под Владим Андреичевых бояр идтить… Нестаточно! Ототрут! У их таковых, как я, и без меня хватает! Как ни служи, а уж землю получить — навряд! Ето когда было, да сплыло, в старину, ну там дани, кормы… И таскались за князем своим из града в град… А тут — земля! У нас с Любашей хоть и четыре двора всего, а свои! Теперича, значит, и деревню прикупим… Надобно волостку-то создавать! Дед у меня был статочный муж. Дружину имел, дворы… Семижопым пото и звали… А все мор унес!
— При Семене Иваныче? — уточнил Иван.
— Ага! — Зять на минуту задумался, потом тряхнул головой и с внезапно прозвеневшей в голосе удалью довершил: — Наживем! Чаю, из Коломны не голым возвернусь! Дак и тово… Единая власть надобна, чтобы, значит, ничего не менять… — Он хлопнул Ивана по плечу, полез за кувшином — налить вновь опруженные чары.
Домой Иван явился поздно, в сильном хмелю. Торопливо огладил Машу, почуяв, что лоб у нее весь в холодном поту. Спросил грубовато-весело:
— Не родишь нонче?
Она поймала его пальцы, молча поднесла к губам. Спали теперь поврозь, и Иван, скоро захрапев, уже не услышал сдержанных стонов жены.
А в улицах не кончалась праздничная гульба. Бешено летели ковровые и расписные сани, кони в бубенцах и лентах били копытами, понуждаемые лихими окликами возничих, хохотом и испуганно-радостным визгом молодаек, вцепившихся в разводья вихляющих по разъезженной дороге саней.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Великому князю Дмитрию с холодами, как всегда, стало лучше. Он даже выбрался единожды за город, но мягкие толчки саней на западниках пути так отдавались гулкими ударами в сердце, что князь, не доехав до Воробьева, сердито глядя на растерянную верхоконную сторожу, велел заворачивать и возвращаться в Москву.
Думать о конце не хотелось, не те были годы! Но думать было надобно. Он велел пересчитать добро. Дьяк перебелил по его приказу составленное начерно завещание. Были подтверждены союзные договоры с прочими князьями Владимирской земли. От Владимира Андреича потребовал скорейшего подтверждения грамоты, устанавливающей твердую иерархию отношений согласно новому, Алексием утвержденному закону о престолонаследовании. Двоюродный брат должен был подтвердить, что он станет младшим братом наследнику стола, Василию. Владимир Андреич, которому принадлежали не только московская треть, но и Серпухов, Боровск, Верея, Волок и сотни прочих градков, починков, сел и деревень
— со всем вместе он был едва ли не богаче великого князя, — которому принадлежало, так же как Дмитрию, право чеканки своей монеты и который рассматривался в той же Орде как равный Дмитрию государь, медлил подтвердить ряд с племянником. Медлил и, не подписавши грамоты, уехал с женою к себе на Волок. Потом остановил в Дмитрове, явно не желая встречаться с двоюродным братом, и тут его литовской жене приспело рожать. Литвинкой она была, впрочем, лишь по отцу Ольгерду, а по матери Ульянии — тверитянкой. Спешно вызвали повитух, нянек и игумена Афанасия. Восемнадцатого января у Владимира Андреича родился сын Ярослав.