Девушка встала, молча вынула из горшка новую лучинку, зажгла ее, подержала огнем книзу, заложила в светец и села со вздохом на прежнее место. Дурное расположение старухи нимало, однако ж, не изменилось. Волнение и досада проглядывали по-прежнему в каждом ее движении. Она суетливо подошла к окну, прислушалась сначала к реву бури, которая сердито завывала на улице, потом вернулась на середину избы и, обнаруживая сильное нетерпение, начала вслушиваться в храпенье, раздававшееся с печки.
— Левоныч, а Левоныч, — заговорила она наконец, топнув ногою и устремляя глаза на рыжую бороду, которая выглядывала вострым клином из-за края печки. — Левоныч, слышь, говорят, вставай! Ну чего ты, в самом-то деле, разлегся, словно с устали; полночи дожидаешься, что ли? Вставай, говорят!
— О-о-о! Господи!.. Господи!.. Чего тебе, ну? — отозвался староста, зевая и потягиваясь.
— Тьфу, увалень! прости Господи! Тебе что? тебе что?.. — подхватила она с сердцем и стараясь передразнить его, — тебе что?.. Сам наказывал будить; память заспал, что ли? Я чай, у Савелия давно завечеряли; ты думаешь — староста, так и ждать тебя станут, — нешто возьмешь; вставай, говорят!
— Ммм… — простонал староста, переваливаясь на другой бок; при этом борода его исчезла, и на месте ее показалась багровая, глянцевитая лысина, на которой свет лучины отразился, как в стекле.
— Слышь, говорят, понаведались за тобою от Савелья, сказывают, и мельник там, и пономарь, — крикнула она, обнаруживая крайнее нетерпение.
Но на этот раз лысину покрыл овчинный полушубок, и уже старостиха ничего не услышала, кроме удушливого храпа и сопенья.
Старостиха была баба норовистая и ни в чем не терпела супротивности. Не раздумывая долго, она бросилась к печке и занесла уже правую руку в стремечко, с твердым намерением стащить сонного старосту на пол, как в эту самую минуту раздалась стукотня в окне и вслед за тем кто-то запел тоненьким голосом:
— Мамка, пусти к ребятам на улицу! — заголосили в то же время ребятишки, выступая из угла, пусти хоша поглядеть…
— Цыц, окаянные! цыц! — крикнула старостиха, ухватившись второпях за ногу мужа и поворачивая назад голову.
— Мамка, мамка!.. — заголосили громче парнишки, подстрекаемые пением за окном, которое не умолкало, — пусти поглядеть на ребят…
Но старостиха недослышала далее; она соскочила наземь, схватила веник и со всех ног метнулась в угол. Ребятишки снова выставили вперед Фильку. Но на этот раз дело обошлось иначе. Старуха ухватила своего любимца за шиворот, веник зашипел, Филька испустил пронзительный крик и болтнул в воздухе ногами.
— Вот тебе, вот тебе!.. — проговорила мать, скрепляя каждое слово новым ударом. — Ну, перестань же, перестань, — присовокупила она, смягчая неожиданно голос и увлекая его к столу, — перестань, говорят; нá пирожка, нá пирожка, — продолжала старуха, суя ему под нос кусок, — нá пирожка… А, так ты не хочешь, пострел, не хочешь… нá же тебе, нá тебе! — И веник снова зашипел в воздухе. — Ну нá пирожка… возьми… о! о! уймешься ты али нет?! опять!.. постой же, постой…
И веник поднялся уже в третий раз, как за окном раздался новый стук, но только сильнее прежнего, и тот же голос запел, но только настойчивее:
— Матушка, подай им хоть лепешку, — сказала старшая дочь, робко взглядывая на мать и потом обращая с любопытством живые черные глаза свои на окно, — они, матушка, так-то хуже не отстанут…
— Не отстанут! ах, ты дура, дура! — крикнула старостиха, бросая Фильку и останавливаясь впопыхах посередь избы, — а вот погоди, я им дам лепешку…
Но шум под окном обратился уже в неистовые крики, сопровождаемые присвистыванием, прищелкиванием, и голос распевал во все горло:
Присоединенный к этому вой Фильки и рев остальных детей остервенили вконец старуху; и Бог весть, чем бы все это кончилось, если б не голос старосты, который раздался почти в то же время с печки:
— Старуха… о! что у вас там такое? соснуть не дадут… никак колядки задумали петь… гони их…
— А сам-то ты что лежишь на печке, увалень ты этакой. Бьюсь не добьюсь поднять его на ноги; тьфу!..
62