Красный грузовичок уткнулся в распахнутую дверцу шкафа и замер. Разлука, не вставая, поднял грузовичок, дал колесам открутиться и поставил грузовичок на полку. И все, как по сигналу, стали собирать игрушки и складывать их на место, притихшие и суровые.
Повинуясь указаниям Разлуки, Гомозов развернул громадный шкаф и придвинул его стеклянными дверцами к стене.
— Так спокойнее, — сказал Разлука. — Со стеклом шутки плохи.
— Дети, они ни при чем, — вытирая со лба крупные капли пота, законфузившись, добавил Гомозов.
— Бриться будем? — пришел на выручку Разлука.
Гомозов никак не мог пристроиться у трюмо. Он видел себя сразу всего, от трофейных офицерских сапог с ремешками на голенищах до добродушной лысины. Это отвлекало его. Кроме того, широкая спина загораживала свет.
— Несподручно, — пожаловался Гомозов.
Разлука понимающе кивнул, и не успел никто и глазом моргнуть, как в трюмо, там, куда пришелся каблук, зияла дыра. От нее во все стороны разбегались длинные трещины.
Есипов залился смехом, но вдруг посмурнел.
— Разлука, а Разлука, ты ж говорил, что зеркало разбить — плохая примета.
— Говорил, — хладнокровно подтвердил Разлука. — Так оно и есть: разбитое зеркало — дурное предзнаменование для хозяина. А это зеркало не наше, а Гитлера паршивого. Подмести надо, — закончил неожиданно.
Есипов, обескураженный железной логикой, пошел искать какой-нибудь веник.
Гомозов, поставив на подоконник косой зеркальный осколок, начал бриться.
Разлука с Есиповым приволокли откуда-то диван в форме растянутой лиры и оленьи рога на дощечке. На рога повесили автоматы.
Лежа на диване, я разглядывал свое раздробленное отражение, нечто вроде смещенного по частям, деформированного модернистского портрета.
Да так и уснул.
Пока я спал, в комнате появилась трехстворчатая шелковая ширма, за ней на кровати отдыхал Разлука.
Вот о чем я вспоминаю, когда Разлука говорит о нашем блиндаже, который «мы отгрохали» под Новый год в фольварке.
— Помню.
— Замечательный блиндаж был. — Разлука упрямо называет кирпичный доми́но блиндажом. Стены там и правда годились для крепости, в каменном цоколе зловеще чернели щели бойниц.
— Напросишься, — хихикнул Есипов. — Заставят новый блиндаж рыть, так не возрадуешься. Век тут сидеть располагаешь?
— Дубок милый, — ласково огрызается Разлука. — Солдатских примет не знаешь: в добром блиндаже не засиживаются, в дырявом — зимуют. Забыл, как на формировании канитель тянули с новой ямой для уборной? Под ноги лезло, а все откладывали. Отгрохали новую, на четыре пятьдесят вниз, в ту же ночь и эшелон на фронт подали.
Так оно, между прочим, и было. Не помню только, чтобы мы отрывали когда-нибудь ямы такой глубины.
Есипов отмалчивается: подтвердить — значит поддержать Разлуку и потом вкалывать ночи две подряд.
— Никогда ему не прощу, если опоздаю в Берлин, — обходным маневром продолжает наступать Разлука.
— Кому «ему»? — Есипов не спит, курит. Острый кадык ныряет, как поплавок.
— Гитлеру паршивому. Я еще до войны говорил: «Не нравится мне этот Гитлер».
— А тот нравится? — хихикает Есипов. — Трепач!
Разлука органически не переносит этого слова. Есипов знает об этом и нарочно злит его.
— Как угодно, — косо передергивает плечами Разлука и обиженно замолкает.
Про блиндаж и примету он верно сказал. Не раз убеждался: дольше всего приходится торчать на одном месте, когда ютишься в скверной норе.
— Завтра подыскать бревна для наката.
— Слушаюсь! — веселеет Разлука.
— Напросился все-таки, — бурчит Есипов недовольно и тихо, но так, чтобы я расслышал.
— Есипов, ясно?
— Ясно, товарищ гвардии капитан… — Шумно вздыхает и натягивает палатку на голову.
Проверив наблюдателей и распорядившись на ночь, я тоже укладываюсь.
Явственно слышу пушкинские стихи: