Во время пасхальной заутрени в академическом храме Григорий подошел ко мне в алтарь, похристосовался и сказал:
- Завтра получишь из Царского Села письмо. Когда будешь представляться царице, то ты ей и Вырубовой скажи проповедь, чтоб они не убегали от заутрени, а стояли и обедни. Только ты не строго говори и не громко, а то они испугаются. Здесь в храме сейчас есть придворные. Я их привез посмотреть, как служит Феофан.
На второй день пасхи я, узнавши, что Распутин находится в покоях архиепископа финляндского Сергия, позвонил по телефону, сгорая нетерпением узнать, как же идут дела насчет моего возвращения в Царицын. По телефону говорил сам Сергий. На мой вопрос: «Можно ли видеть Григория Ефимовича?» - он ответил: «Они почивают». Эти слова меня немало озадачили. «Вот штука, так штука - Распутин; такие важные сановники, как Сергий, выражаются о нем с таким почтением: «Они почивают!» - думал я.
В тот же день после обедни в квартиру еп. Феофана генеральша Лохтина принесла мне письмо из Царского.
На третий день пасхи в 9 часов вечера я в Царском Селе, в доме № 2 по Церковной улице, имел, в присутствии А. Вырубовой, продолжительную беседу с государыней Александрой.
Она приехала… Высокая, вертлявая, с какими-то неестественно-вычурными ужимками и прыжками, совсем не гармонировавшая с моим представлением о русских царицах, как о важных, степенных, осанистых, величественных особах, она поцеловала мою руку. Потом моментально села в кресло и с грубым немецким акцентом заговорила: «Вы из Петербурга приехали?»
Эти слова были сказаны так неправильно, что я не понял их и вместо ответа вытаращил на Александру глаза. Произошла крайне тяжелая и неприятная пауза. Из беды выручила Вырубова. Она передала мне вопрос царицы на чистом русском выговоре.
Государыня тогда засыпала, как горохом, или лучше сказать маком: «Вас отец Григорий прислал? Да? Вы привезли мне расписку по его приказанию, что вы не будете трогать наше правительство… Вот вы обругали во время службы, литургии, Саратовского губернатора Татищева. Назвали его татарином, и что ему не достает только татарской чалмы…»
Я рискнул было оправдываться, возражая Александре, что она введена в заблуждение, что я никогда в присутствии Татищева не служил ни литургии, ни вообще никакой церковной службы; руководимый дружественными к Гермогену чувствами, умалчивал о том, что епископ Гермоген за литургией 5-го декабря, в день именин наследника, действительно обличал «язычествовавшего» в своих отношениях к православию графа, но скоро увидел, что говорить Александре слова оправдания все равно, что кричать покойнику в ухо; увидел и, конечно, замолчал, а она, поистине, тарабарским языком продолжала читать мне нотацию: «Да, да, вот, вот… Так как нельзя губернаторов бранить. Давайте сюда расписку, что вы этого никогда не будете делать. Да смотрите, слово отца Григория, нашего общего отца, спасителя, заставника, величайшего современного подвижника, соблюдите, соблюдите… Он сам хотел здесь быть, но до сих пор нет, а мне некогда его дожидаться. Ну, да ладно. Я его завтра буду видеть… Скажу ему, что я вам говорила… А вы его, наставника и учителя, слушайтесь во всем, во всем…»
Во время этого «поучения» я не помню, как я себя чувствовал; не отдавая себе отчета, смотрел на государыню… Опомнился только тогда, когда она также вертляво и подвижно, как и в начале, подскочила ко мне, поцеловала мою руку и сказала: «Ну, до свидания», - и быстро-быстро ушла из гостиной, шурша длинным, очень длинным хвостом шелкового платья светло-серого цвета.
На четвертый день пасхи ко мне в академию явился Григорий и предложил поехать с ним на могилку Иоанна Кронштадтского. Я согласился. Когда мы с ним шли по Лаврскому парку, то Григорий не пропустил ни одной дамы, чтобы не пронизать ее своим упорным, настойчивым взглядом. Когда с нами поравнялась какая-то, довольно красивая женщина, Григорий сказал: «Вот баба, так баба, должно, к какому-либо монаху идет на постельку». Я, слушая его неприличные речи, молчал; у меня тогда и вопроса в мозгу не поднималось о том, к лицу или не к лицу такие речи Божьему «старцу»; весь я был тогда поглощен глубоким почтением к своему, чуть не с неба свалившемуся благодетелю.
Когда были уже на обратном пути, Григорий вдруг спросил меня:
- Слушай-ка, дружок, а ты у графини Игнатьевой бываешь?
- Раз как-то был. Она каждый раз, как я приезжаю по делам в Петербург, приглашает меня к себе; я обещаюсь быть, но не бываю, потому что там нечего делать, там одно ханжество.
- Вот, вот, верно, брат! Вздорная баба - эта графиня: она раз написала царице письмо о том, что нужно делать, чтобы поднять нравственность в русском народе… А государыня прочла это письмо мне и говорит: «Вот дура-то, нашла кому писать; как будто я сама не знаю!» И вообще государыня Игнатьеву очень не любит за то, что она слишком много знает… А все-таки заедем-ка к ней; ведь я ее ни разу не видел.
- Заедем, если ты желаешь.
Заехали.
Графиня была дома. Встретила нас очень любезно. Я представил ей Распутина, сказавши: «Вот - мой друг!»
Графиня с недоумением посмотрела на Распутина, так, что как будто на губах ее застыл какой-то невысказанный вопрос, - процедила сквозь зубы: «Очень приятно», - и предложила нам сесть.
Мы сели. Я сел рядом с Игнатьевой, а Григорий против нас.
После минутного молчания графиня начала говорить:
- Пожаловали к нам в Питер?! Хорошо. Едете в Минск?
- Нет, в Саратов.
- Как в Саратов? Ведь вас же Синод перевел в Минск. И я вам здесь услугу оказала; когда, по настоянию Столыпина, подняли вопрос о переводе вас, то не знали: куда, так как все архиереи вас, как человека беспокойного, боялись брать. Тогда я и М. М. Булгак упросили еп. Михаила Минского взять вас к себе…
- Ваша услуга принесла мне много горя. Если бы вы не хлопотали, то Синод, в силу необходимости, так как меня некуда бы было деть, оставил бы в Царицыне, откуда я сам не хочу идти до самой смерти…
Графиня очень сконфузилась, но потом скоро оправилась и продолжала:
- Да, вот как? А мы думали, что вам добро сделали…
- Не хочу я этого добра!
- Да, но вы же должны ехать в Минск.
- Не поеду я в Минск!
- Но ведь Синод постановил!
- И пусть себе постановил.
- И государь дважды подписывался.
- Хорошо.
- Езжайте в Минск, послушайте Синода. Ведь знаете, что такое Синод?..
- Не знаю, и знать не хочу Синода, заносящего хвост насильнику Столыпину!
Тут в разговор вмешался Распутин. Он дрожал, как в лихорадке, пальцы и губы тряслись, лицо сделалось бледным, а нос даже каким-то прозрачным; задвигавшись в кресле, он приблизил свое лицо к лицу графини, поднес свой указательный палец к самому ее носу и, грозя пальцем, отрывисто, с большим волнением заговорил:
- Я тебе говорю, цыть! Я, Григорий, тебе говорю, что он будет в Царицыне! Понимаешь? Много на себя не бери, ведь, все же ты, баба!..
Графиня от этих слов «старца» совершенно опешила. А Григорий, поднявшись с кресла, дернул меня за рукав рясы и сказал:
- Гайда! Домой!
Я поднялся и направился за Григорием к выходу, на пути скоро прощаясь с крайне смущенной графиней С. С. Игнатьевой.
По пути от Игнатьевой к лавре, на какой-то улице, из одного большого дома вышел почтенный генерал в военной форме. Увидя его, Распутин стал прятаться за меня и просить: «Схорони, схорони, пожалуйста, меня от этого генерала». Я начал загораживать его, но не успел: генерал уже поравнялся с нами, увидел Распутина и с большим почтением сделал под козырек, Распутин снял шляпу и как-то конфузливо замотал генералу головой…
Через полминуты я спросил:
- Кто это такой?
Распутин махнул недовольно рукой и проговорил:
- Э-э, это управляющий двором великого кн. Петра Николаевича.
- Почему же от него тебе хорониться надо? Какое зло что ли он тебе сделал?
- Нет, да так, там вышло дело…
Какое именно дело, Распутин не объяснил, но видно было, что дело плохое, и свидетелем, по всей вероятности невольным, этого дела был встретившийся генерал.