Выбрать главу
Благословенны, Господи, с Тобой Твои созданья особенно и прежде всех брат Солнце, что греет нас и веселит Тебе во славу.
Прекрасный, лучезарный, в светлом нимбе — Тебя он, Высочайший, отраженье.
Твои, о Господи, сестра Луна и сестры Звезды — Ты создал в небе их пресветлых, драгоценных.
Благословен будь и за брата Ветра, за Дождь, и Ясный день, и всякую погоду, какой даруешь Твоим тварям пропитанье.
Благословен будь за сестрицу нашу Воду, что так щедра, смиренна, драгоценна и невинна.
За брата нашего Огня благословен будь, Боже, которым освещаешь ночь беззвездну, а он прекрасный, радостный и сильный.
Благословен будь, Господи, за матерь нашу Землю, что кормит и растит нас, дает плоды, и пестрые цветы, и травы.

Гимн этот, годами зревший в сознании святого, сложился сразу, на одном дыхании, и сразу понравился, и признанный король стихотворцев брат Пачифико записал его. Святой Франциск сам научил ему своих товарищей, так как хотел, чтобы они пели его после проповедей и в качестве платы просили у слушателей не денег, но истинного покаяния.

Нужно заметить, что святой Франциск пел обычно на провансальском наречии. Это был язык рыцарских дворов, язык его матери, его прошлого. В своей внутренней музыкальности, язык этот таил для него воспоминания обо всем, что было любимо им прежним и что не умерло, но изменило форму — так сам он заменял слова и понятия в песни, заимствованной у трубадуров.

Ничто как музыка не удерживает прошлое и настоящее, сожаление и надежду, и только ее духовной безграничности позволено выразить то, что недоступно любому другому виду искусства. В музыке можно сказать все, даже то, что не дается мыслям и чувствам, и кто имеет уши слышать — услышит.

Провансальская песнь, таким образом, стала для Франциска последним эхом прошлого.

Кроме того, он писал и диктовал на латыни — на этом языке церкви, законов, университетов, документов, канцелярий и могильных плит. Но в Сан Дамиано, у подножия Субазио, перед лицом Аппенин, и провансальского и латыни было ему уже не достаточно.

После стигматов он совершенно преобразился. Ветхий человек был распят и умер навсегда. Новый человек ощущал новый поток лирического вдохновения, рвущийся наружу из глубины страданья. Так молодое вино разрывает старые мехи. Он снова был возле Сан Дамиано, маленького храма своей молитвы и своих трудов, своего первого призвания и последнего утешения, храма святой Бедности и святой Клары.

Недостижимо далеко была теперь его нежная матушка, давшая ему сердце поэта, и совсем близко была великая праведница, та, что накинув на патрицианскую головку покров вечной бедности, дала его жизни неисчерпаемый запас веры; рядом были его духовные дщери, совсем не знавшие провансальского и очень мало — латынь. В Сан Дамиано, рядом с обителью святых сестер, он мог петь не иначе, как на языке святых сестер — на итальянском.

Эти соображения не приходили в голову святому Франциску, а если и приходили, то он не прислушивался к ним, потому что был святым. Но исподволь они совершали свою работу в его человеческом сердце, став подоплекой иных — благородных, сознательных, желанных доводов, которые заставили излиться Гимн брату Солнцу. Доводы эти были такие: он мог сказать нечто новое и хотел, чтобы его поняли все; это «нечто» было его концепцией жизни, эпилогом его жизни, изложением некой проповеди, оставшейся в сердцах, но не на бумаге. Между тем сердца эгоистичны и легко искажают, бумага же более надежна и способна сохранить.

Итак, он хотел «сложить новый гимн творениям Господа, Ему во славу, нам во утешенье, и ближнему в наставленье», хотел, чтобы «товарищи его читали либо пели его после проповедей, дабы ободрить сердца людей и привести их к радости в духе». Мертвые языки и язык ученых не мог служить этой цели, как не мог и живой язык соседнего народа, изящный язык придворных и трубадуров. Тут нужен был свой родной язык. Латынь, как скажет позднее Данте, мало кому явит свои преимущества, народный язык, напротив, послужит многим.

Орлятам нужен был язык орлят, язык народа, который в течение стольких веков после падения Римской империи совершал подвиги, не воспевая их, и любил, не доверяя свою любовь романической прозе. Язык народной латыни был нов, как и человек, которому предстояло сказать новое слово.