Выбрать главу

Раз утром старик сидел на печи; ему хотелось поесть, и была уже пора завтракать: Фиона не думала собирать на стол и бранилась вместо того с мужем. Степан молча, старик вздыхал, а Фиона пуще выходила из себя, потому что ей не к чему было придраться. Наконец, став перед Дмитричем, она осыпала его упреками и бранью и притом с такой злостью, что, крича ему над ухом, почти вцепилась старику в волосы.

Дмитрии будто проснулся ото сна: он поглядел на невестку, слез молча с печи, вышел из избы – и больше нога его в ней не бывала. Он пошел в клеть, достал солдатскую шинелишку свою без погонов, надел ее сверх полушубка, обулся в лучшие сапоги, сверх теплых подвертков, взял котомку, шапку, рукавицы и тот же посох, с которым пришел некогда домой, перекрестился несколько раз и спокойно пошел со двора. Кой-кто на деревне видели его и посмотрели вслед за ним, не зная, куда бы и зачем это Дмитрии побрел; одна только баба слышала, что он ворчал про себя:

В.И. Немирович-Данченко

Забытый рудник

«Бог с ней и с избой, не видал я избы! На старое место пойду, в полк, там лучше».

Больше Дмитрича не видали, и куда он пошел, и далеко ли дошел – никто не знает. Но, проходя мимо кладбища на горке, он зашел туда и, видно, молился на Авдотьиной могиле – это рассказывал после свинопас.

I

Толпа молчаливых людей собралась в Воскресенский рудник.

Было еще темно. Осенний день начинался поздно. По едва-едва просветлевшему небу ползли серые, тяжелые тучи… Низко ползли, точно им хотелось приникнуть к самой земле и спрятать эту черную мрачную дыру – вход в шахту, глотавшую одного за другим спускавшихся вниз рабочих.

Влажная пыль стояла в воздухе; она осаждалась на лицах, на волосах… Люди были в кожанах, у поясов горели маленькие лампочки, которые и тут, наверху, робко-робко мигали, точно и им страшно было опускаться вниз, в эту густую, тяжелую тьму рудника…

– Ну, Иван Дмитриевич!.. Куда тебе, старику, на ногах сойти… – обернулся молодой штейгер к длинному высохшему рудокопу, седая бородка которого клочьями падала на вдавленную грудь, хрипевшую с натугой при дыхании. Казалось, ей одинаково тяжело было принимать в себя влажный сырой воздух позднего утра и выпускать его обратно… Голова, с острыми чертами лица, на котором ярко горели каким-то странным, почти сумасшедшим блеском черные глаза из своих глубоких впадин; эта голова мертвеца с живым взглядом вся уходила, словно проваливалась, в поднятые кверху плечи… Ходил он, весь сгорбясь, наклоняясь вперед, что делало его похожим на человека, что-то потерявшего или внимательно рассматривавшего следы перед собой. Немощно висели слабые узловатые руки; во все стороны двигались невольно под тяжестью хилого тела сгибавшиеся ноги.

– По нашим лестницам не сойдешь ведь… Тебя в бадье спустят… Эй, братцы, помогите-ка старику Ивану!.. – предложил он молодым рабочим.

– Иван, подь сюда!.. – звали его те… – Ишь ты, старый, захотел по лестницам! – ласково шутили они.

Рудокоп Иван двигался к ним. Ноги его, действительно, забирали в сторону; чтобы добраться до шахты, ему надо было сделать полукруг.

Иван славился по всему околотку. Он родился в старом руднике, верст за пять от этого. Мать его, потеряв мужа, засыпанного землей внезапно обвалившейся штольни, работала в ней же, когда ее очистили. В то время еще бабы трудились и копали руду вместе с мужиками. В вечном мраке родился Иван. Первый крик его был заглушен грохотом породы, разрываемой пороховым взрывом; первый взгляд младенческих наивных глаз утонул в глубокой тьме подземной жилы. Вместе с рудой – его подняли вверх в громадной бадье… Все первые впечатления его сумрачного детства были связаны с рудником. Нужно было кормиться, и потому мать его работала здесь. У нее не было кому поручить ребенка, и она брала его с собой. Около нее лежал он, широко раскрыв глаза на мигавшую лампочку, с грязной соской во рту. Его смех и его плач слушала черная нора; последний, впрочем, чаще первого. Молчаливой бабе некогда было отрываться от работы, чтобы приласкать ребенка, и когда его рыдания слышались около, она чаще била кайлом в твердую массу руды, – словно этим более громким шумом желала заглушить слабые крики ребенка. Тут он рос, тут в первый раз стал на ноги; в руднике он бегал, сначала зная только ту ячейку, где работала над своим «уроком» его мать, а потом осмелился заглянуть и в другие ходы этого подземного царства.

По мере того, как складывался его мозг, вместе с ним вырастал кругом целый мир призраков. Все одухотворилось: и эта масса черной земли, и самородки, спавшие целые века в сердце утесов; глухие, неведомо откуда доносившиеся загадочные звуки казались стонами таинственных существ, неведомо кем заключенных глубоко в черные гроты… Ручьи, просачивавшиеся сквозь стены шахт, падали, как слезы. Вода, проточившаяся сквозь руду и ставшая красной, текла теплой кровью. В густом мраке скользили внезапно рождавшиеся образы. Как нежданно рождались, так же разом и умирали они, оставив свой след только в чуткой душе ребенка. Песня рабочего, издали доносясь до него глухими отголосками, казалась вырвавшейся из глубины скал… Иногда он прислушивался, приложив ухо к неровной массе породы, и возбужденный слух его ловил какие-то неведомые, необъяснимые звуки. Может быть, там злился на свою неволю запертый в черную впадину ручей, а Ивану казалось, что кто-то жалуется и бьется… И все кругом: мрак, руда, утесы, вода – жили ясной, ему одному видимой жизнью… Он встречал в них не механические силы мертвой природы, а одухотворенные, оживленные существа, такие же, как он, глядевшие на него, как он смотрел на них, прислушивавшиеся к его голосу, как он внимал их звукам.