Выбрать главу

Приятели вора ничего не поняли. Их главарь остолбенел. Руки опустились, повисли плетьми.

Шкворень упал на землю, а из открытого рта медленно, словно червь из залитой водой норы, выполз язык.

Студент, отползавший на четвереньках подальше от этих двоих, задел застывшего уркагана бедром.

Предводитель уголовников качнулся, теряя равновесие, и бревном грохнулся на промерзший, подернутый синим инеем земляной пол. Он упал лицом вперед, ударяясь челюстью об острый угол нар. Золотая фикса, предмет воровской гордости, вылетела вместе со сломанным на корню зубом.

Вся кодла обмерла. Их вожак спасовал перед раскосым мужичонкой.

Урки были готовы разорвать азиата на куски. Отталкивая друг друга, они метнулись к Ульче. Каждый хотел первым всадить «перо», ударить свинчаткой по виску, приложиться дубинкой с шипами из гвоздей…

Ульча пригнулся, точно волк, уходящий от погони.

Паренек-студент, подхватив нож, валявшийся около потерявшего сознание жигана, тонко крикнул своему заступнику:

— Лови финягу!

Бурят, не оборачиваясь, уверенно ответил:

— Возьми себе!

Долго по лагерям, расположенным вдоль Игарки, гуляли слухи о диком азиате, отоварившем в один момент двенадцать уркаганов. Молва наделяла героя чудовищной физической силой. Иные утверждали, что бандитов наказал японский офицер-самурай, оставшийся в России после Гражданской войны и скрывавшийся под личиной убогого кочевника. Самурай владел мастерством борьбы джиу-джитсу, против которой приемы воровской масти просто детский лепет.

Жизнь Ульчи висела на волоске.

Конечно, посрамленные и напуганные уголовники в лобовую атаку идти опасались. Их враг оказался не так прост, он внушал уркам суеверный ужас своими способностями отключать человека прикосновением пальца, но в лагере было много возможностей убить обидчика.

По воле случая Ульча приобрел надежного покровителя, гарантировавшего стопроцентную неприкосновенность.

Авторитетнейший в уголовных кругах питерский налетчик, промышлявший гоп-стопом еще при царизме, работавший с самими Леней Пантелеевым и Левой Задовым, «заслуженный» ветеран преступного сообщества по прозвищу Моня Жидок был этапирован из Александровского централа чалить срок в суровом северном климате.

Пожилой налетчик, родившийся на Херсонщине, согретой знойным украинским солнцем, Север на дух не переносил. Прозвище, намекающее на принадлежность к еврейскому роду, он получил за мягкое малороссийское произношение, на котором говорили выходцы из еврейских местечек, наводнившие столицу империи после упразднения черты оседлости. Кроме того, Моня специализировался на ограблениях состоятельных владельцев ювелирных магазинов, среди которых было много евреев.

Прибыв в лагерь, он пожелал воочию увидеть местную достопримечательность — свирепого азиата, поднявшего руку на честных фраеров, а заодно определить его судьбу.

Патриарха уголовного мира привели в барак. «Шестерка» из свиты угодливо подставила табуретку под седалище Мони.

— Покажите этого тунгуса! — проскрипел старорежимный авторитет.

Ростовский жиган Клим, приободрившись в присутствии такого козырного туза, за спиной которого стояли легионы уркаганов гулаговских лагерей, крикнул:

— Чушка! Колдыбай сюда! — он добавил ругательства, считавшиеся неприличными даже в воровской среде, Моня одернул щербатого вора:

— Ты кипеш не разводи! Я с тунгусом по-человечески калякать буду.

Осмотрев хлипкую фигуру Ульчи, он недоверчиво хмыкнул:

— И ты, дохляк, блатарей завалил? Не верю! Клим, подь сюда! — поманил Моня Жидок собрата по бандитскому ремеслу.

Тот, шепелявя разбитым ртом, имел неосторожность огрызнуться:

— Чего Клим? «Шестерок» не хватает?

— Тебе, фуфлогон, табуретки на башке давно не ломали? — невзначай поинтересовался Моня. — Затухни, фраер захарчеванный!

Он встал и тут же схватился за поясницу, согнувшись пополам, по-старчески охая.

Ульча правильно использовал момент.

Не обращая внимания на угрожающее шипение «шестерок» и телохранителей почетного налетчика, он подошел к Моне, резким движением приподнял одежду и приложил ухо к пояснице.

— Болит, как будто камчой хлещут, да?

— Хуже, — простонал тот страдальческим голосом.

Утренние туманы и вечерние холода обострили приступы ревматизма, мучившего вора с сорокалетним стажем.

— Лечить буду! — строго, с интонацией медицинского светила, не терпящего капризов пациента, произнес Ульча. — Весной травку в тайгу собирать пойдем, совсем здоровым станешь! Крепкий старик, зря сидишь много, кости сгибаешь… — тарабарским языком выдавал он диагноз ошеломленному Моне. — Тебя к шаману нашему отвезти, бегал бы зайцем!

— К шаману.., заяц.., сижу много? — повторял Моня Жидок как заведенный, согласившись в конце с мнением этого удивительного человека. — Укатало меня, паря, по дальнячкам. Пятый срок сгрызаю…

Резвый бег стареющему налетчику Ульча вернуть не смог, но боли в пояснице снял. Древнее таинство врачевания передавалось в его родном кочевье из поколения в поколение, и монастырские рукописи, написанные на пергаменте буддийскими монахами, посещавшими Тибет, Ульча также читал. Не все успело выветриться из светлой головы бурята, не выбили на пересылках энкавэдистские вертухаи приобретенные трудом знания. Они сослужили зэку, осужденному по страшной пятьдесят восьмой статье, хорошую службу.

Моня Жидок от своего имени передал весточку по игарским лагерям всем блатарям-приятелям:

«Я зарубку кладу, Шаман — зверь упрямый, если кто прижмотит, прикрою мякотью дых…»

Расшифровывалось послание с фенечки примерно так:

«Я клянусь, Шаман, то есть Ульча, — порядочный человек, хоть и не из блатных. Если кто его обидит, Моня задушит обидчика собственными руками».

Устная охранная грамота оберегала друга Дмитрия и после смерти Мони Жидка, замороженного охраной в штрафном изоляторе лютой зимой тридцать девятого года.

Старый ворюга слишком часто качал права, раздражая лагерное начальство. Папа зоны, подполковник НКВД Дегтярев, упившись на новогодние праздники, поделился заветной мечтой с подчиненными:

— Хоть бы он поскорее сдох! На зоне двоих хозяинов быть не должно!

Дегтярев был умным, вертухаи — глупыми. Четырех энкавэдэшников, уморивших авторитета в шизо на радость шефу, уголовники зарезали вместе с семьями. Трупы со следами пыток, спрятанные в прорытом тоннеле под «запреткой», нашли сторожевые собаки, поднявшие жуткий вой.

Ульчу, словно по наследству от Мони, принял подполковник Дегтярев.

На митинге, посвященном дню рождения товарища Сталина, подполковник провозглашал здравицы в честь «отца всех народов». Лагерь инспектировала комиссия Наркомата внутренних дел, прибывшая из самой Москвы, и Дегтярев очень старался перед столичными товарищами.

Он орал, напрягая голосовые связки. Казалось, верхушки деревьев колеблются от надсадного крика подполковника.

Зэки, наблюдая за потугами папы, шутили:

— Зуб даю, от его гырканья Игарка вспять потечет!

Дегтярев надорвался. У него от крика вылезла грыжа, и он не поспевал за комиссией. А это было опасно: оставлять без присмотра московских товарищей.

Мало ли куда сунут нос, мало ли кто настучать может, и вообще посчитают товарища Дегтярева саботажником, и прости-прощай привольное житье хозяина зоны.

Подтягивая отвисшую килу, шаром бьющуюся о галифе, подполковник Дегтярев материл уехавшего неделей раньше врача:

— Сучий потрох, чтоб тебя разорвало. Как чуял, гад, когда смыться!

Председатель комиссии, армянин, перетянутый новенькой скрипучей портупеей, недружелюбно косил черным антрацитовым глазом:

— Слюшай, ты чем недоволен?.. А?.. Мне что, Лаврентию Павловичу докладывать?.. Дегтярев устал?.. А?..

Дегтярева то ли от страха, то ли от боли осенило.

Он вспомнил о зэковском врачевателе, выходившем Моню Жидка.

— Грыжу вправлять умеешь? — спросил подполковник, спуская штаны, когда подталкиваемый вертухаями Ульча приоткрыл дверь.