А комната снова была заполнена людьми. Пан Мариан со Стшелевичем перекатили Давида к стенке, пока тот не припал к ней кровоточащим низом живота. На полу остался широкий красный след. Давид набрал воздуха в легкие. Он прижал ладони к черной лоснящейся поверхности, а та — практически незаметно — прогнулась.
Появился мужик с ломом, вонзил его в паркет и оторвал плитку. За ним к делу сразу же приступили и остальные. Не успел Казик подняться на нот и, не помня того, что случилось буквально только что, вытащить свое служебное оружие — мужички вскрыли где-то с квадратный метр паркета, обнажая черный и блестящий пол. Люди продолжали работать, а Мариан, Куба и трое других мужчин перетащили лежащего без сознания Давида на вскрытый фрагмент. Полицейского тащили без каких-либо церемоний, словно мешок с падалью. Казик чего-то там кричал. Никто этого уже не помнит.
Пятерка мужчин сопела от усилий, а по их лицам Казик вычитал, что им прекрасно известно, чего они делают. Они попытались опустить Давида вниз лицом, но тот выпал у них из рук и рухнул на бок. Из раны в низу живота хлестнула кровь. Давид раскрыл рот, пытаясь, похоже, что-то сказать.
— Помоги нам, — обратился к Казику пан Мариан с такой абсолютной решимостью, что тому не оставалось ничего иного, как только послушаться. Когда тот переворачивал Давида — так осторожно, как только мог — до него дошло, что сейчас прозвучали первые слова, высказанные кем-то из собравшихся. Казик поднялся. Двенадцатилетний подросток, тот самый, что мастерил с полом в коридоре, подал упущенный пистолет. Полицейский схватил оружие за ствол, и так и застыл, не зная, что делать дальше. Люди в помещении — человек двадцать — совершенно потеряли интерес к патрулю. Сейчас они лихорадочно заканчивали работу с паркетной плиткой, так что лицо Давида лежало прямо на черном веществе, и тут же вернулись к работе у стенок. Только троица женщин продолжала сдирать паркет, но без какой-либо спешки. Давид неуклюже пошевелился. Кашляя, он поднял голову и сплюнул свернувшуюся кровь со слюной. Так кровь уже не текла. Своими огромными пальцами он начал обследовать рану. Казик помог ему подняться и задал самый дурацкий вопрос:
— Ты себя хорошо чувствуешь?
Давид без слова приблизился к стене, приложил ладони, опустился на колени в месте, запачканном собственной кровью. Затем он прижал к стене ухо и тут же побледнел. Казик стоял посреди комнаты, размышляя над тем, что, собственно, он сейчас увидел.
— Казик… — голос Давида прозвучал, словно из-под земли. — Иди сюда. И слушай.
Голыми руками он начал срывать паркетную плитку. Казик и не пытался его удержать. Не без колебаний, но с громадным любопытством, он приложил ухо к черной стене, закрыл глаза и очень долго слушал.
Их уже нет в живых, а даже если они и живут — это не та жизнь, которая известна нам, ибо смерть — это тоже изменение. Если даже где-то они и есть — пан Мариан, Куба, Казик с Давидом и Стшелевич — мы не найдем какого-либо языка, на котором могли бы с ними поговорить. Очень сильно различаются наши стремления и цели, точно так же, как смысл жизни человека отличается от смысла существования птицы. Мы сосуществуем, чтобы пугаться один другого: живые всегда боятся мертвых и тех, что зависли между жизнью и смертью, но живущих жизнью вечной в Святом Вроцлаве.
Глава вторая
Чудо встреч
Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.
Из того, что мне известно, она была не из тех людей, которые размышляют слишком много, но вовсе не потому, что они не могут — совсем даже наоборот, Эва была мастером мышления и всяческих мыслей, но вместе с тем — их страшным противником. Она загоняла день за днем, чтобы победить в этом столкновении, что приходило легко, поскольку не было у нее ни работы, ни семьи, так что дни заполнялись как-то сами. Не раз видал я Эву, как она мчится куда-то на рассвете, перескакивая с трамвая на трамвай, с рюкзаком или сумкой, как топает она ногами на остановке в ожидании милости от управления городского сообщения или же вопит в свой сотовый на абсолютно ни в чем не виноватую девушку из службы «Радио Такси».
Мысли она выжимала из самых мельчайших мгновений: помню ее по японскому саду, куда она пришла с кузиной.
Девушке было лет шестнадцать, на десять меньше, чем Эве, и трудно было сказать, что она была довольна собой. Но они сидели под деревом, перебрасываясь безразличными словами; кузина пошла пописать в кустики. Эва тут же рванула рюкзак, достала книжку. Прочитать она успела предложений десять-двенадцать. На голове постоянно наушники. Всегда музыка в доме. Музыка играла даже сейчас, в тот самый момент, когда Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.