На четвертом этаже они застали распахнутые настежь двери. Усатый мужик лет после пятидесяти и пацан в футболке металлической группы сдирали обои. Работа шла молниеносно, молодой не успевал спихивать мебель на средину комнаты. Давид присмотрелся — за мебельной стенкой гомулковской[11] эпохи и комодом с телевизором он видел нечто, чего не мог сразу распознать, но что показалось ему просто чудесным новым, таинственным образом. Такое приклеенное к стене «вроде бы зеркало» и бездна одновременно. Да нет же, это стена, вот какие у них здесь стены, подумал Давид и на полусогнутых ногах направился в комнату. Казик его оттянул.
Никогда ранее не видели они таких громадных растений. Кактусы и пеларгонии доставали до самого потолка, их корни, казалось, распирают горшки.
Полицейские пошли дальше и, еще не успев подняться на следующий этаж, поняли, что, несмотря на погоду, вспотели будто мыши на экваторе. Батареи грели еле-еле, что Казик инстинктивно проверил. Давид расстегнул куртку и опер мокрый лоб. Приятели обменялись изумленными взглядами.
Зато тарарам на восьмом этаже представлял собой сумму всех тарарамов в мире. Люди толпились возле одной из квартир, а выглядели они так, будто обязаны были создать из себя живую пирамиду. Два парня обдирало стены. Увидав полицейских, они застыли, чтобы тут же вернуться к своему занятию. Давид шел первым, распихивая присутствующих, пока не добрался до комнаты, в котором почерневшими снежинками кружили карточки с записями. Здесь работали две шлифовальные машинки и рубанок. Пан Мариан одарил полицейских ледовым взглядом.
Те не успели ни шевельнуться, ни заговорить — сплавленные с городом, окруженные людьми, живые среди мертвецов. Прищуренные глаза Давида не могли оторваться от стены, которая ассоциировалась у него с громадным струпом, ожидающим, когда же его кто-нибудь соскребет. Еще ему казалось, будто окружающие его люди проходят сквозь него, выходят из его торса и головы, шепчут внутри него, как будто бы его живот с печенкой являлись идеальным местом для заговоров. И тут же живот с печенкой исчезли, осталась лишь мягкая кожа на хрупких костях. И рука с ладонью. И пистолет, который можно вытащить, и с помощью которого можно, холера, узнать, чего это они все здесь вытворяют.
Казик почувствовал, что вновь способен управлять ногами и языком. Поначалу он просто говорил, затем начал орать — все должны были выйти, за исключением хозяина. Реакции никакой. Что-то сидящее глубоко-глубоко внутри говорило ему, что не только окружающие его люди какие-то другие, но и сам он незаметно изменился. До него не доходило, в чем бы такая перемена могла заключаться, в голове слышал только шум, а приказ от головы до ног проходил удивительно медленно. Он хотел сделать шаг, и после бесконечно долгого периода времени нога выполнила движение вперед, как будто пыталась показать, что ей, ноге, на него, Казика, глубоко плевать.
Тогда он превозмог сопротивление собственного тела и, продолжая вопить, стал подгонять народ к выходу. Он уже собрался было дать сигнал в отделение, и тут собравшиеся послушали. Волоча ногами, словно они уже вросли в разогретый пол, люди направились в коридор. Поначалу Казик не знал, что случилось с Давидом, а когда заметил — было уже поздно.
Давид опустился на колени, перенося огромное тело с одной ноги на другую, с набрякшим и красным, словно аварийный буй, лицом. Дышал он через силу, а ствол пистолета, который он держал в обеих руках, поднимался и опадал. По вискам стекали громадные капли пота. Он даже открыл рот, но это Казик сказал:
— Нет.
В иных обстоятельствах Казик посчитал бы, что Давид принимает какую-то там наркоту, которая именно сейчас разрывает ему мозги, только Давид никаких колес не принимал, во всяком случае — не на службе, он это прекрасно знал, да и сам чувствовал, что его собственная башка разлетается в три разные стороны.
— Нет, — повторил он. — Давай-ка оставим все это…
Рука Давида выполнила неопределенный жест. Неясно, то ли он хотел отдать пистолет, то ли нацелить его в коллегу. Он готовился произнести какую-то длиннючую фразу, но извлек из себя, на вдохе, короткое:
— Знать…
В первый момент Казик не понял, что случилось. Давидом тряхнуло так, словно призрачная рука дернула его за воротник. Он выпустил пистолет и застыл, захватив ладонями невидимый предмет. Его штаны напитывались кровью. Пуля отразилась от стены — оставив, как потом оказалось, мелкий след диаметром в одногрошевую монетку и ударила Давида чуть повыше промежности. Казик подскочил к приятелю, когда тот уже лежал, выпучивая глаза, выражение которых говорило о том, что если чего полицейский и хотел знать — ему уже было известно.
11
Между переломными 1956-ым и 1970-ым растянулась эпоха Владислава Гомулки: Польша периода топорного социализма, в которой «жили на те самые польские две тысячи» (как это сформулировала Агнешка Осецкая), теснились в квартирах со слепыми кухнями, мечтали о ветчине и джинсах, ловили на транзисторах Радио Люксембург, а также выступления того же Гомулки, который кричал на кардинала Стефана Вышиньского, на Лешка Колаковского и других ревизионистов. Не только кричал, но и сажал в тюрьмы. —